Я стоял и держался за столб крыльца. Воздух входил в лёгкие с присвистом, и под рёбрами снова ворочалась тупая, давящая тяжесть.

Над кронами медленно светлело. Кристаллы набирали яркость – голубоватые, холодные. Первые лучи упали на тушу Трёхпалой, которая лежала за частоколом в луже собственной крови, с копьём Тарека рядом, воткнутым в землю.

Одна тварь мертва. Вторая где‑то в лесу, без матери.

Я отпустил столб и пошёл к своему дому. У грядки остановился, посмотрел на горшок в окне. Кристалл светил ровным голубым, и в его свете два побега Тысячелистника стояли прямо. Зачаток листа на правом побеге раскрылся ещё, прожилки уже отчётливые, края пластинки расправлялись.

Два дня.

Зашёл в дом, задвинул засов и лёг на кровать, не снимая сапог. Закрыл глаза.

Сердце стучало неровно, с провалами. Я положил ладонь на грудь и попробовал вызвать петлю без земли, без контакта, просто из памяти тела. Тепло мелькнуло в солнечном сплетении и тут же ушло – слишком устал. Каналы гудели после пятнадцатиминутной сессии и адреналиновой операции, как обожжённые нервы.

Ничего. Утром попробую снова.

На полке стояли три черепка: рецепт угольного фильтра, раневая мазь, записка про контур.

Я потянулся, взял третий и перевернул. На обороте, в темноте, на ощупь, обмакнул палочку в чашку с сажей и дописал одно число:

«55»

Положил обратно и стал ждать рассвета, отсчитывая удары сердца, которые то приходили, то опаздывали, как шаги человека, бредущего по тонкому льду.

Глава 19

Тряпка присохла.

Я полил из фляги тонкой струйкой, по краю повязки. Кипячёная вода просочилась под ткань, и Варган дёрнул бедром.

– Лежи.

– Лежу, – процедил он. – Как бревно, правда то б уже сгнило.

Вода делала своё. Волокна ткани набухали, отпускали присохшую корку. Я выждал минуту и потянул медленно, от нижнего края вверх. Тряпка отошла с влажным шорохом, обнажив шов.

Чёрная плёнка мази блестела в утреннем свете. Под ней открылись плотные, ровные края раны, стянутые жилкой. Ни красноты, ни припухлости. Кожа вокруг швов бледная, чуть желтоватая от старого синяка, но живая, тёплая. Я наклонился ближе, втянул воздух – кислого запаха нет, сладковатого, гнилостного тоже. Пахнет мазью, угольной горечью, чистым потом.

Мышца срасталась. Под мазью, за плёнкой из жира и угля, волокна ткани делали то, что должны.

Я опустил ладонь на пол.

Привычный жест, но сейчас делал его осознанно – не рефлекс, а намерение. Дерево пола прохладное, между досками – щель, через которую пальцы касались утрамбованной земли. Этого хватило.

Покалывание поднялось по запястью.

Я выдохнул. Вдох. Выдох. Вдох.

На четвёртом выдохе мир мигнул.

Нога Варгана вспыхнула изнутри. Красноватое свечение, пульсирующее в ритме его сердца, побежало по бедренной артерии – ровное, яркое, как нить, натянутая от паха к колену. Мелкие сосуды ветвились от неё, тонкие, подрагивающие. В области раны тёмные провалы, тусклые участки, куда кровь пробиралась с трудом, как вода сквозь забитый дренаж. Ишемия заживающей ткани. Нормально. Рубцу нужно время, чтобы прорасти новыми капиллярами.

Артерия горела чисто – ни аневризмы, ни тромба. Кровоснабжение дистальных отделов тоже в порядке.

Три секунды.

Свечение погасло. Мир вернулся к обычным краскам.

– Чисто, – сказал я, убирая руку от пола. – Мазь работает. Менять повязку буду через два дня, не раньше. Тело само разберётся.

Варган смотрел на меня из‑под полуприкрытых век. Взгляд цепкий, охотничий, который замечает движение раньше, чем мозг успевает его обработать.

– Ты руку к полу приложил и подержал. Потом мне ногу оглядел и сказал «чисто». Как узнал‑то? Не нюхал, не трогал, даже повязку до конца не снял.

– По цвету ткани вокруг шва, и по тому, как кожа натягивается. Если бы гноилось, то края были бы красные, припухшие, и ты бы сам мне сказал, потому что дёргало бы не переставая.

– Не дёргает. Ноет, но по‑другому.

– Значит, срастается.

Варган помолчал, потом поправил под собой скомканное одеяло и заговорил иначе – тем ровным, деловым тоном, который я слышал от него в лесу перед вылазкой.

– Лекарь. Пока я тут бревном лежу, мне одно не даёт покоя – второй зверёныш. Мать мы положили, и это добро, но мелкий никуда не делся. Он не уйдёт, пока голоден, а жрать ему скоро станет нечего, раз мать не охотится.

– Думаешь, полезет к деревне?

– Не знаю. Взрослая бы полезла наверняка. Мелкий может испугаться, может уйти на юг, к оврагу. А может озвереть с голоду и кинуться на первого, кто за ворота выйдет. Потому слушай, – он чуть приподнялся на локте и зашипел от боли, но не лёг обратно. – Восточная тропа идёт к ручью, что за ельником. Ты его знаешь – Горт оттуда воду таскает. От ворот прямо, мимо ямы, потом правее, вдоль поваленного ствола. Ручей будет через двести шагов. Там хорошая вода, чистая, и дно каменистое. Если зверь ходит к водопою, то следы будут на глине ниже по течению, где берег мягкий. Увидишь трёхпалый след, свежий, с влагой внутри – значит, он тут, и мы закрываем ворота наглухо. Увидишь старые, засохшие – может, ушёл.

Он поднял глаза.

– Завтра сходи и посмотри. Тарека бери – он следы читает не хуже меня, только медленнее. И не геройствуй.

Охотник откинулся на подушку, и я увидел, как его пальцы разжались, ослабили хватку на одеяле. Он передал не просто маршрут, а решение, которое не мог принять сам, лёжа на этой кровати.

– Повязку не мочи, – сказал я, вставая. – Если зачешется – терпи. Расчешешь и швы порвёшь, и тогда я тебя ещё раз шить буду, а жилки у меня осталось на две нитки.

– Иди уже, – буркнул Варган. – И Горту скажи, чтоб похлёбку принёс жидкую. От его каши у меня зубы скрипят.

Утро следующего дня выдалось тихим.

Кристаллы разгорались медленно, будто нехотя, и свет сочился сквозь кроны густым, молочным, без теней. Воздух пах сыростью и хвоей. Я стоял у восточных ворот и ждал Тарека.

Он пришёл из‑за угла амбара с копьём на плече. За последнюю неделю мальчишка вытянулся, или мне так казалось. Скулы заострились, и манера двигаться изменилась. Раньше Тарек ходил вразвалку, поглядывая по сторонам, как щенок, которому всё интересно. Теперь шёл ровно, прямо, и копьё лежало на плече не как палка, которую удобно нести, а как часть тела, о которой не думаешь, пока не понадобится.

Горт выдвинул засов. Створка отошла, и лес ударил в лицо – не запахом, а звуком. Деревня всегда шумела: стук, голоса, скрип дерева, куриное кудахтанье. За воротами же стояла мёртвая тишина – плотная, слоистая, из которой иногда выныривал одинокий щелчок ветки или шорох листвы, и тут же нырял обратно.

Тропа вела на восток. Утоптанная, знакомая, по ней ходили за водой, за хворостом, по ней Варган водил охотников к дальним ловушкам. Сейчас она выглядела иначе. За неделю осадного положения никто сюда не совался, и трава по краям начала затягивать колею.

Яму мы обошли стороной.

Тушу Трёхпалой так и не убрали. Вытащить двести с лишним килограммов дохлой твари из ямы‑ловушки было некому и нечем, и она лежала внизу, на поломанных кольях, раздуваясь и источая такой запах, что глаза начинали слезиться за десять шагов. Я натянул тряпку на нос и рот. Тарек просто перестал дышать, прошёл мимо в четыре длинных шага и выдохнул уже за деревьями.

Но я заметил следы на краю ямы, в мягком грунте, присыпанном палой листвой. Три пальца, растопыренные широко, с глубокими отпечатками когтей. Размер вдвое меньше материнских.

Я присел. Края отпечатка подсохли, но не до конца. Грунт внутри чуть темнее окружающего.

– Вчерашние, – сказал Тарек, не оборачиваясь. Он стоял у ствола, привалившись плечом, и смотрел на следы с тем выражением, которое бывает у людей, когда они читают знакомый почерк. – Приходил ночью, один. Кружил вокруг ямы – вон, видишь, притоптано? Подходил к краю, стоял. Может, вынюхивал, может, слушал.