Аскер замолчал и потёр шрам на щеке – привычный жест, машинальный, и я впервые подумал, что этот шрам мог появиться не в бою.

– Третий зарезал свою семью – двоих детей и жену. Боялся, что они заразились, и решил, что так милосерднее. Они не были заражены.

Тишина между нами была тяжёлой и плотной.

– Паника, Лекарь, – Аскер сказал это без злобы, без укора. Просто как факт, который вколотили ему в память, как гвоздь в стену. – Паника убивает не хуже Мора. Быстрее. Без разбору. Мор хоть выбирает, кого забрать, а паника жрёт всех подряд.

– Я понимаю.

– Тогда молчи. Делай своё дело – ищи, чем лечить. А про воду… Я разберусь.

Он развернулся. Сделал два шага, остановился. Не обернулся.

– Ты ведь ищешь лекарство от той дряни, которая идёт с востока.

Не вопрос.

– Ищу.

– Нашёл?

– Ищу, – повторил я.

Аскер помолчал.

– Ищи быстрее.

Ушёл не оглядываясь, широким ровным шагом, мимо амбара, мимо колодца, мимо мальчишки с ведром. По дороге остановился возле Дрена, который прибивал доску к южной стене. Что‑то сказал ему негромко и коротко. Дрен отложил молоток и кивнул. Аскер двинулся дальше, к Тареку на вышке – тоже пара слов, тоже кивок.

Через час Дрен и Тарек таскали вёдра с верхнего переката. Кирена наполняла дождевые бочки. Мальчишка Илки больше не подходил к колодцу, его мать перехватила у ворота и отправила играть.

Никто не задал ни одного вопроса.

Я стоял у бочки и смотрел на это. Аскер расставлял людей, как камни на доске, молча и точно. Без объяснений, без приказов, без суеты. Каждый получил задачу и принял её как должное, потому что Аскер сказал – значит, надо.

И тут я понял кое‑что о себе.

Два дня. Два дня я молчал о колодце. Проверил воду, почувствовал привкус, записал на черепок, поставил статус «оранжевый». И не сказал никому, потому что хотел сначала найти решение. Прийти с проблемой и ответом одновременно, чтобы выглядеть компетентно, чтобы не пугать, пока нечем успокоить.

А Аскер вычислил сам. По тому, откуда я беру воду. По привычкам. По мелочам. Потому что он наблюдал. Потому что наблюдать – его работа, его способ выживать, и он занимался ей задолго до моего появления.

Два дня. Сорок семь человек пили из колодца, пока я искал решение, которого не нашёл.

Урок простой. В этом мире скрытность работает ровно до тех пор, пока рядом нет людей, которые считают вёдра.

Между полуднем и вечером я провёл тест.

Каплю пиявочного фильтрата на черепок с мазком свежей оленьей крови. Рядом контрольный мазок – чистый, без обработки. Оба накрыл, оба оставил на столе. Через час проверю. Если кровь на опытном образце не свернулась, а контрольная свернулась, значит, гирудин в фильтрате есть, и мембранная экстракция работает не только для пиявки, но и для меня.

Горт ушёл менять повязку Варгану. Я остался один.

Правое плечо ныло с утра не острой болью, а тягучей, фоновой, как натёртая мозоль. Левое чуть легче, но тоже не молчало. Два дня назад импульсное расширение каналов продавило обе «пробки», и тело до сих пор привыкало к новому объёму. Мышцы вокруг лопаток напрягались рефлекторно при резких движениях, как будто защищали что‑то хрупкое внутри. Утром я потянулся за кружкой правой рукой и невольно дёрнулся – мышца под лопаткой протестовала.

Адаптация. Как крепатура после первого забега у человека, который год не бегал. Каналы расширились, и ткани вокруг перестраивались под новую нагрузку.

К вечеру боль ушла.

Я сел у восточной стены. Корни ясеня лежали привычно – толстые, серо‑коричневые, покрытые лишайником, они выходили из‑под фундамента и расползались по земле, как пальцы руки. Каждый бугорок, каждую трещину в коре я знал наощупь. Это место стало таким же рабочим инструментом, как стол с мисками и полка с черепками.

Ладони легли на корни и пошёл контакт.

Поток хлынул знакомым маршрутом. Водоворот в солнечном сплетении раскрутился, набирая обороты, и расширенные каналы пропустили его без запинки. Плечи не скрипели, не зажимались. Поток шёл ровно, как вода по трубе, которую наконец прочистили.

Я дышал. Считал. Минута. Две. Тело привыкало, напряжение спадало, и на третьей минуте контур работал сам, без усилия, фоном, как сердцебиение.

Утром, когда доил пиявок, мне пришла идея.

Кровь в теле не течёт равномерно – артерии сужаются и расширяются, перераспределяя поток: к ногам при беге, к мозгу при мышлении, к желудку после еды. Тело – не насос с одной скоростью – это система клапанов, где каждый орган получает столько, сколько ему нужно, и не каплей больше.

А если поток культивации работает так же?

Я сосредоточился на правой руке. Мысленно приглушил левый канал в плече – не закрыл, а сузил, как если бы пережал шланг пальцами. Правый, наоборот, раскрыл шире.

Тридцать секунд и ничего. Поток инертен, ему проще течь по обоим каналам одинаково. Путь наименьшего сопротивления.

Сороковая секунда. Правая ладонь покалывала сильнее левой – чуть‑чуть, на границе ощущений.

Пятидесятая. Покалывание перешло в тепло. Отчётливое, локальное, сосредоточенное в пальцах и запястье правой руки.

Шестидесятая. Жар. Правая ладонь горела, и я ощущал пульсацию потока в каждом пальце, в каждой фаланге. Вены на предплечье набухли, проступили рельефом.

Я оторвал руки от корня.

Контур замкнулся на теле. Левая рука остыла мгновенно, потеряв подпитку. Правая рука пылала. Красноватый оттенок проступил от запястья до локтя, тот же, что я заметил позавчера после импульсной техники, но ярче, гуще. Вены стояли тёмными шнурами, и в вечерних сумерках, в отблеске кристалла из окна, их цвет не был синим – бурый и тёплый.

Асимметрия. Я направил поток в одну руку.

Автономность рухнула. Вместо трёх сорока при равномерном потоке – сорок, пятьдесят, шестьдесят секунд. На семидесятой поток дрогнул и начал рассеиваться. Энергия расходовалась быстрее, как вода через суженное сопло – мощнее на выходе, но короче по времени.

Хватит ли минуты?

Я прижал горячую правую ладонь к собственной груди. Левую положил сверху, как некий стабилизатор, чтобы тело не качнуло и закрыл глаза.

Поток ударил в грудную стенку, прошёл сквозь рёбра и мышцы, и я почувствовал сердце, а точнее, его структуру.

Четыре камеры, разделённые перегородками из плотной, жилистой ткани. Два клапана – митральный слева, трёхстворчатый справа – открывались и закрывались с мягким щелчком, как крошечные дверцы. Створки тонкие, подвижные, чуть утолщённые по краям. Мышечная стенка левого желудочка – толстая, мощная, гипертрофированная. Сердце этого тела всю жизнь работало с перегрузкой, компенсируя что‑то, и нарастило мышцу, как штангист наращивает бицепс.

Кровоток через аорту ровный, ламинарный, быстрый. Но вот здесь, на задней стенке левого желудочка, ближе к верхушке…

Рубец.

Я почувствовал его как зону плотности, отличную от окружающей ткани. Здоровый миокард эластичный, живой, он сокращался волной. Рубец жёсткий, неподатливый, мёртвый. Фиброзная ткань, заменившая рабочие мышечные волокна. Размером с ноготь мизинца, не больше. Но расположен был в самом неудобном месте – там, где стенка желудочка должна сокращаться сильнее всего, выталкивая кровь в аорту.

Из‑за рубца сокращение шло неравномерно. Здоровая ткань стягивалась, а рубцовая нет, и в этом месте, на границе живого и мёртвого, при каждом ударе сердца возникал слабый вихрь – турбулентность. Кровь не вылетала из желудочка чистой струёй, она закручивалась, теряла скорость, и часть энергии удара уходила впустую.

Вот почему сердце гипертрофировалось. Оно качало сильнее, чтобы компенсировать потерю. Работало на износ, чтобы доставить тот же объём крови, который здоровое сердце гоняло без усилий. Годы перегрузки. С самого рождения, может быть. Или с раннего детства – не знаю – рубец выглядел старым, давно сформированным.

Тысячелистник обходил проблему, усиливая сократимость, как плеть, которой хлещут уставшую лошадь – бежит быстрее, но ресурс исчерпывается. Настой не лечил рубец – он просто заставлял здоровую часть сердца работать за двоих.