Напротив Крайцлера стоял чернокожий гигант по имени Сайрус Монтроуз – его камердинер, по временам – возничий, умелый телохранитель и alterego[7]. Как и большинство слуг Ласло, Сайрус некогда был его пациентом и, признаться, этот человек до сих пор меня настораживал, несмотря на приличные манеры и цивилизованную внешность. Этим утром он нарядился в серые штаны и в туго застегнутый коричневый сюртук. На его широком темном лице, похоже, никак не отразилось мое появление, однако стоило мне приблизиться к Крайцлеру, Сайрус тронул его за плечо и показал в мою сторону.

– Ага, Мур, – сказал Крайцлер с улыбкой, левой рукой изымая из жилетного кармана часы, а правую протягивая мне. – Замечательно.

– Ласло, – я пожал ему руку, – Сайрус, – добавил я с кивком, едва ли отмеченным его слугой.

Посмотрев на часы, Ласло продемонстрировал мне газету.

– Меня как-то раздражают ваши наниматели. Вчера вечером я слушал блистательных «Паяцев» в «Метрополитэн» с Мелбой и Анконой, а «Таймс» говорит лишь об Альвариевом Тристане. – Он сделал паузу и внимательно посмотрел на меня. – Вы не выглядите отдохнувшим, Джон.

– Даже не знаю, в чем тут дело. Обычно гонки в открытом экипаже посреди ночи так успокаивают… Кстати, вы не собираетесь мне сообщить, что я тут делаю?

– Один момент. – Крайцлер повернулся к санитару в темно-синей форме и шапочке, все это время отдыхавшему рядом, развалясь на жестком стуле. – Фуллер? Мы готовы.

– Да, господин доктор, – ответил тот, снимая с пояса чудовищных размеров кольцо с не менее чудовищными ключами, и направился ко входу в центральный коридор. Мы с Крайцлером устремились за ним, Сайрус же остался стоять в вестибюле, подобно восковой фигуре.

– Вы ведь прочли заметку, не так ли, Мур? – спросил Крайцлер, когда санитар отпер дверь в первое отделение. Открывшись, та выпустила наружу все те приглушенные вопли и стенания, что не прекращались все это время ни на минуту – теперь же они стали практически нестерпимыми. К тому же в коридоре, лишенном окон, почти не было света, за исключением натужного мерцания нескольких электрических лампочек. Некоторые смотровые окошки в массивных железных дверях были открыты.

– Да, – ответил я не сразу и с некоторой тревогой. – Я прочел ее. И обратил внимание на некоторую связь этих событий. Но зачем вам здесь понадобился я?

Едва Крайцлер собрался ответить, в окошке первой двери справа вдруг возникла женская голова. Волосы были всклокочены, а на изможденном широком лице застыло неистовство. Впрочем, оно немедленно исчезло, как только женщина узнала посетителя.

– Доктор Крайцлер! – воскликнула она хриплым, но в то же время пронзительно-страстным голосом.

Крик этот, подобно таинственному заклинанию, преобразил коридор – имя Крайцлера прошелестело от камеры к камере, от заключенного к заключенному, от стен женского отделения через толстые стены и железные двери скользнуло в мужское. Я становился свидетелем этого любопытного явления и раньше, в других заведениях, но всякий раз оно не уставало меня поражать – подобно тому, как вода, выплеснувшись на раскаленные угли, уничтожает их потрескивающий жар, оставляя по себе лишь тихое шипение, это имя оказывало не менее молниеносное и эффективное воздействие на обитателей мрачных темниц.

Объяснение такому выдающемуся феномену было простым. Фамилия Крайцлера была известна среди пациентов не меньше, чем в криминальных, медицинских и правовых кругах Нью-Йорка, и за ним укрепилась слава человека, чьи свидетельские показания в суде или на юридическом консилиуме значили больше мнения любого другого алиениста наших дней. Одного слова Ласло было достаточно, чтобы решить судьбу пациента: отправить ли его в тюрьму, оставить в пределах психиатрической клиники, либо выпустить на улицу. Стоило ему появиться в заведениях, подобных «Павильону», привычные звуки безумия уступали место сверхъестественным в данных обстоятельствах попыткам со стороны большинства пациентов установить некое разумное подобие контакта. Только непосвященные и уже вовсе безнадежные больные продолжали упорствовать в своем неистовстве. Впрочем, хотя этот странный эффект и приводил к внезапному снижению шума, вряд ли его можно было считать признаком выздоровления или раскаяния несчастных. Несомненно, в каком-то смысле это облегчало страдания, но ненадолго – скоро хаос безумства вновь наберет силу, подобно треску все тех же раскаленных углей, справившихся с мимолетными каплями влаги.

Реакция Крайцлера на поведение обитателей «Павильона» была не менее обескураживающей – оставалось только гадать, какие обстоятельства его жизни и карьеры подарили ему эту способность невозмутимо прогуливаться в подобных местах, видя перед собой столь безнадежные и безрадостные картины (добавьте к этому пылкие стоны: «Доктор Крайцлер, я должен поговорить с вами!», «Доктор Крайцлер, пожалуйста, я ведь не такой, как эти!»), и при этом ровным счетом не испытывать к местным обитателям ни страха, ни отвращения. Пока он с неторопливым спокойствием шествовал по коридору, его брови сходились вместе, сверкающие глаза буквально стреляли по сторонам, от камеры к камере, и весь облик его, казалось, начинал излучать строгую доброту, словно все эти страшные люди были всего лить напроказившими детьми. При этом он не позволял себе обратиться к кому-либо из них, но это не казалось с его стороны жестокостью – вовсе нет, ибо заговорить с одним означало лишь подарить несчастному неоправданную надежду, подчас несбыточную, в то время как другие поймут, что лишены и этого призрачного шанса. Любой пациент, уже бывавший в сумасшедшем доме или тюрьме, либо длительное время состоявший под наблюдением в Беллвью, знал, что это естественное поведение Крайцлера, и тем не менее все продолжали на что-то надеяться, вкладывая самые горячие просьбы во взгляды, поскольку глаза были единственным органом их измученных тел, видимым для Крайцлера.

Мы миновали раздвижные железные двери в мужское отделение и проследовали за Фуллером к последней камере слева. Санитар остановился возле укрепленной двери и распахнул наблюдательное окошко.

– Вульфф! – позвал он. – К тебе посетители. Официальные лица, имей в виду.

Крайцлер стоял прямо напротив окошка, глядя внутрь камеры, я же в поисках точки наилучшего обзора пристроился у него за плечом. Внутри клетушки с голыми стенами на грубой кровати, обхватив руками голову, сидел человек, рядом с койкой стояло стальное судно. Крохотное окно, почти не пропускавшее света, было забрано тяжелыми толстыми прутьями. На полу неподалеку от человека располагался металлический кувшин с водой, а также поднос с краюхой хлеба и миской с остатками чего-то похожего на овсянку. Из одежды на узнике была только нижняя рубаха и шерстяные кальсоны без пояса и подтяжек (похоже, о предупреждении самоубийств здесь заботились). Тяжелые кандалы сковывали запястья и лодыжки несчастного. Через несколько секунд после окрика санитара он поднял голову, и портрет дополнила пара красных глаз, живо напомнивших мне пару собственных жутких утренних пробуждений. Усатое, изборожденное глубокими морщинами лицо заключенного не выражало ничего, кроме бесстрастной покорности.

– Мистер Вульфф? – позвал его Крайцлер, внимательно наблюдая за ответной реакцией. – Вы трезвы?

– Как тут не протрезветь?… – медленно ответил человек; речь его была невнятна. – … После ночки в таком-то месте?…

Крайцлер закрыл железную дверцу на смотровом окне и обратился к Фуллеру:

– Ему давали наркотики?

Фуллер неловко пожал плечами:

– Он бредил, когда его привезли, доктор Крайцлер. Главный сказал, что это не обычное опьянение, так что его по уши накачали хлоралью.

Крайцлер тяжело и раздраженно вздохнул. Хлоралгидрат был истинным проклятием его существования. Горький, бесцветный и несколько едкий раствор замедлял сердцебиение, что приводило пациента в странное спокойствие. Или же, в том случае, если раствор он получал в салуне, – а этим баловались многие современные заведения, – человек впадал в состояние, близкое к коме, что делало его легкой добычей воров или похитителей. Большая часть медицинского сообщества, тем нe менее, настаивала, что хлораль не вызывает привыкания (с чем Крайцлер решительно не соглашался), а учитывая то обстоятельство, что себестоимость препарата составляла всего двадцать пять центов за дозу, это делало его дешевой и удобной альтернативой кандалам или кожаной смирительной упряжи. Поэтому хлораль частенько пользовали на буйных, особенно в психическом смысле, субъектах, что, впрочем, не мешало применять его и но отношению ко всякому задержанному, склонному к насилию. За двадцать пять лет применения препарат, что называется, «ушел в народ». Хотя «народ» в те времена мог совершенно свободно купить не только хлораль, но и морфий, опий, индийский каннабис, как, впрочем, и любое другое средство подобного рода – достаточно было зайти в аптеку. Тысячи людей разрушили свои жизни, поддавшись способности хлорали «освободить от забот и печалей любого, даровав ему здоровый сон» (именно такой текст был размещен производителем на упаковке). Смерть от передозировки стала обычным явлением, все больше и больше самоубийств совершались при посредстве хлорали, а наши врачи все так же продолжали уверять пациентов в безопасности и полезности препарата.

вернуться

7

«Второе я», близкий друг и единомышленник (лат.).