– Не мой, а Настин!

– Пусть Настин!…

– Я поняла, не будем заниматься политграмотой… Больше вы о нем не услышите. Я имею в виду, не услышите от меня.

И теща с достоинством вышла.

– Извините за резкость, – бросил он ей вслед.

Но еще и на другой день он был зол на нее. Она, конечно, говорила с Зиной и с внуком. Не хватало еще, чтобы сын начал презирать его за трусость!

Известно ли там, что Солженицын был у него дома? Целесообразно застраховаться. Решение, как это сделать лучше, голова подыскивала ночью, а выдала утром, когда Игорь Иванович заехал в ЦК. Шагая по коридору, он объяснил себе, что вправе наступить на свои интеллигентские соображения по мотивам идейным и, помня о чаепитиях под липами, заглянул в кабинет помощника человека, предпочитающего быть в тени.

Хомутилов, помощник по печати, сухой и длинный, похожий на своего хозяина, говорил мягко и неторопливо. Знакомы они были с конца тридцатых годов. Макарцев попросил провентилировать, не сможет ли сам принять его по короткому и важному делу.

Приняли его в тот же вечер. Игорь Иванович доложил, что в редакцию поступает масса писем трудящихся, осуждающих Солженицына. До сих пор газеты хранили молчание, может быть, теперь пора дать несколько откликов? Макарцев понимал, что здесь может не понравиться, когда советуют, как вести идеологическую линию, но в случае чего он застраховывался от обвинения в симпатии к Солженицыну. Во время приема, однако, худощавый товарищ не высказал своего отношения, а захотел взглянуть на письма.

В редакции Макарцев вызвал исполняющего обязанности редактора отдела коммунистического воспитания Таврова и предложил срочно подготовить отклики. Через полтора часа они лежали у Игоря Ивановича на столе под заголовком «Клеймим позором!». В тексте говорилось о Солженицыне все, что нужно. Макарцев зачеркнул заголовок и написал: «Протестуем!». Он знал, что всякая кампания разгорается постепенно и надо оставить керосина про запас.

День спустя Хомутилов позвонил Макарцеву и разрешил поставить в номер. Газета вышла, и он думал, теща не удержится, выдаст ему нечто обидное. Но вечером Зинаида сказала, что она проводила мать на поезд. Мать хотела остаться на Новый год, а сегодня вдруг передумала.

– Хоть бы попрощаться позвонила, – сказал он, в душе довольный, что не позвонила.

– Просила тебя поцеловать.

Значит, теща ничего не сказала Зинаиде.

– Пусть хоть вообще к нам переедет…

– Она у меня самостоятельная, Гарик, ты знаешь!

После «Трудовой правды» кампания против Солженицына была поддержана всеми газетами, ТАСС и иностранной коммунистической прессой. Макарцева похвалили на идеологическом совещании в ЦК за правильную линию. Так он снова чуть не зацепился за сучок, но обошлось.

В таких действиях была особая радость: в любых обстоятельствах всегда поступать, как нужно партии, хотя ты лично можешь с чем-то и не согласиться, даже считать иначе. Да, иначе, поскольку ты не машина, а живой член партии. Но, конечно, не согласиться в душе, не высказывая этого. Поступить ты обязан так, как считает партия. Тут-то и коренится разница между ленинской принципиальностью и принципиальностью абстрактной, аполитичной совестливостью.

В молодости Макарцев терзался, чувствуя, что иногда из-за необходимости выполнять нелепые приказы унижается его собственное достоинство. И нащупал выход: достоинство не страдало в том случае, если он сам, еще до постановления, мог постичь, что в данный момент партийно, а что нет. Плохой же, недалекий партийный руководитель ждет указания. И хотя в конечном счете результат один, поскольку предвидеть – значит поступить в соответствии с постановлением, которое еще не поступило, – принципиальная разница несомненна, как разница между словами «угадать» и «угодить». Без ложной скромности Макарцев относил себя к хорошим партийцам.

Однако же нелегко двигался он по жизни, не избежал нравственного дискомфорта. Был у него близкий друг, или приятель – дело, в конце концов, не в названии. Во всяком случае, не чужой человек, как Солженицын, когда ничто личное не задето. С Андреем Фомичевым, редактором «Вечерней Москвы», виделись они то часто, то реже, но перезванивались регулярно. Анна Семеновна знала: с Фомичевым соединять немедленно, что бы в кабинете ни происходило.

Они вместе начинали. Оба любили газетное дело, оба были полны энергии, оба удачно избежали неприятностей определенного периода, хотя висели на волоске. Возможно, помогло и то, что они предупреждали друг друга об оплошностях. Так или иначе, но остались невредимы и даже выросли. Макарцев ушел вперед, а Фомичев старился в городской «Вечерке».

Им всегда было что наедине обсудить. Каждый серьезный шаг обговаривали. На совещаниях в ЦК находили друг друга в кулуарах и садились рядом. Ну, а деловые просьбы – поставить в номер материал, который надо поставить, но почему-либо это неудобно в своей газете, – тут уж зеленая улица. Звали они друг друга не по именам, а просто по фамилиям – так привыкли. И жены их звали также. Погорел Фомичев при Хрущеве, нелепо и мгновенно, с Макарцевым и посоветоваться не успел.

Сообщение ТАСС о запуске первого в мире космонавта Гагарина поступило вскоре после того, как он в действительности благополучно приземлился. В это время очередной номер «Вечерки» Фомичев уже подписал в печать. Тогда над тассовкой не стояло, как теперь, указаний, обязательно ли печатать всем газетам, на какой полосе, с фотоснимками или без. Фомичев заколебался. Поставить сообщение в номер – значило задержать газету. Горком по головке не погладит. К тому же по радио новость известна. Когда его вызвали в ЦК, о причине он еще не догадывался. И совсем растерялся, увидев перед собой Хрущева и Политбюро в полном составе.

– Кстати, товарищи! – сказал Хрущев. – Вчера на даче я открываю «Вечерку» и вижу, что о Гагарине в ней ни слова! Об этом сообщили все газеты мира, даже буржуазные. Не поверили только два человека: президент Эйзенхауэр и товарищ Фомичев. Что же получается? Фомичев хуже буржуазных редакторов.

Фомичев, в мгновение покрывшийся красными пятнами, с тревогой поднял руку, как на уроке, и, чувствуя, что надо объяснить неувязку пока не поздно, дрожащим голосом произнес:

– Позвольте мне сказать… Дело в том, что я, как редактор…

– Вы, Фомичев, – остроумно парировал Хрущев, – уже не редактор. Какой следующий вопрос?…

Вечером после нокаута Фомичев приехал к Макарцеву. Они выпили, пока Зинаида кормила их и поила крепким чаем с ватрушками с корицей, которые Игорь особенно любил, они со всех сторон обсудили ситуацию.

Если бы снял горком, можно было бы попытаться в ЦК заменить снятие строгачом или переводом в другую газету, хотя и тут маловероятно. Ну, а уж если снял лично Хрущев, Фомичеву оставалось гордиться, что назначал его горком, а освобождало Политбюро.

Фомичев как-то сразу надломился, сгорбился, стал каждый день заезжать к Макарцеву жаловаться на несправедливость, просил взять его на небольшую должность – ну, скажем, редактором отдела.

– И не думай! – восклицал тот. – Зачем тебе такое понижение? Старый партийный конь, как известно, борозды не портит.

В действительности Макарцев не мог его взять без согласования с ЦК, а согласовывать не решался. Он давно осознал необходимость не заводить друзей. С ними всегда труднее, чем с подчиненными, они требуют искренности и душевных сил, а эти силы Макарцев до конца отдает партии. Дружба с Фомичевым была исключением, но и она начала тяготить.

– Думай что хочешь, – проговорила Зинаида, услышав рассказ мужа, – а только дружба эта тебя не украшает. О ней ведь знают, и все говорят: «Фомичева сняли, а Макарцев с ним заодно!».

– Нет, Зина, не могу! Не могу отказать Фомичеву!

Она видела, что муж переживает.

– И не отказывай! Отдались постепенно, как все делают… Он умный человек, поймет. Да если бы ты, не дай Бог, оказался в его положении, он бы не церемонился!

Ничего жене не ответив, он ушел спать. А утром, когда Фомичев позвонил ему и сообщил, что сделал третью попытку добиться приема в ЦК и опять неудачно, Игорь Иванович сказал: