Рыжего больше не существовало, и о нем следовало забыть, как забывают о сношенных, еще недавно таких удобных башмаках или отслужившей срок сорочке. В конце концов, Рыжий сам себя наказал, собственной рукой подвел черту.

«Бедняга, он даже не узнал напоследок моего настоящего имени. „Джек!“ Так называют дворовых псов. Великая честь…»

Приказывая себе забыться, уснуть после растревожившего видения, он плотно сомкнул веки, ощущая глазными яблоками их припухлость и тяжесть — следствие недавнего неимоверного напряжения. Жесткий ворс казенного одеяла грубого сукна тоже не располагал к неге, натирал шею и лицо, так что он вынужден был сменить найденное раньше удобное положение, перевернуться с боку на бок. Всякое лишнее движение тянуло мышцы, причиняло боль. Но стоило убаюкать себя, погрузиться в сон, как воспрянувший из небытия Рыжий снова принимался выцеливать его лоб, тараща блеклые, выцветшие глаза на обреченную будто бы жертву, и «Джек», с трудом удерживаясь на грани яви и сна, натужно улыбался, чуть ли не вслух говоря: «Напрасно стараешься, дядя! Прежде чем взять в руки оружие, надо вначале хорошенько его изучить. Не про тебя ли сказано: „Оружие в руках дикаря — дубина“?»

Что ж, видит Бог, ему можно было улыбаться и под направленным в упор оружием. Можно было, глубоко презирая взбешенного Рыжего, уничтожая его полнейшим равнодушием, спокойно ждать развязки, выжидая со скрещенными на груди руками у бортика утлого прибежища — единственного на все беспокойное море островка суши…

Он знал, что выстрела в его сторону не последует, что снабженный полной обоймой пистолет-перевертыш своим единственным «обратным» выстрелом поразит не жертву, а владельца. Знал и все равно продолжал хищно, хотя и исподволь, следить за тем, как тонкий ствол зигзагами, будто в пляске, маячил перед лицом, то заваливаясь вниз, к животу, то утыкаясь в небо… «Джек» не верил, что Рыжий, еще недавно послушный его воле, решится нажать на спуск, не верил в реальность происходящего. Реальными были лишь вздыбленное море с оранжевым, как пожар, плотом для двоих, да промокшая насквозь обувь, да еще дикая, прямо-таки чудовищная тошнота, уносившая последние силы. Все остальное слишком походило на спектакль.

— …Три! — скомандовал Рыжий перекошенным ртом, и тот, которого должны были убить, просыпался в усталом смятении посреди ночи, а убийца замертво валился с подогнутых раскоряченных ног, так и не успев понять, что же произошло.

Так продолжалось трижды, и трижды этот покойник, этот нелепый призрак, досаждая и зля, исправно являлся к единственному свидетелю его последних минут, а это кого хочешь могло вывести из себя, потому что казалось мистикой, роком.

«Черт! Дался мне этот чичако, новичок…»

Дышать было нечем: в помещениях такого рода, где он вынужденно коротал ночь, форточки не предусмотрены. Он лежал какое-то время на спине, бездумно пялясь в неопределимой высоты потолок. Синий выморочный свет, струившийся из крошечной лампочки, забранной плафоном и решеткой, непостижимым образом связывался в сознании с йодоформом, вдохнуть который ему довелось однажды. Подслеповатое контрольное освещение не давало бодрствующему в ночи никакой надежды на избавление или хотя бы малейший выход из создавшегося положения, и оттого раздражало, мешая думать.

«Что им известно обо мне? Что они могут мне предъявить?»

Факты и фактики, мгновенно вызванные из недр его арифметического мозга, выстраивались в доводы, а те, едва сформировавшись, перерастали в версии, которыми руководили его отточенная, без изъянов, логика и их собственная неоспоримая простота. Именно на простоте должен строиться весь расчет: его, отпускника, приехавшего из Горького на Балтику, чтобы полюбоваться архитектурой и хорошенько отдохнуть, пригласил на рыбалку абориген, островной житель, с которым их свело в городе случайное знакомство. Они спустили плот, навесили мотор и на зорьке вышли в море, а затем разыгрался шторм, мотор захлебнулся и неуправляемый плот понесло, увлекая стихией все дальше и дальше от берега… Нет, они вовсе не намеревались забираться слишком далеко и уж тем более задерживаться в море столь долго. В этом легко убедиться — достаточно заглянуть в их мешок с провизией и снастями и удостовериться: кроме термоса и целлофанового пакета с бутербродами у них не было с собой ничего. Даже запасной канистры с бензином, предусмотрительно выброшенной вместе с другими вещами за борт, и той не мог обнаружить следа самый придирчивый взгляд.

Был еще один, беспроигрышный, с его точки зрения, вопрос, который могли задать ему на дознании: как он, не имея специального разрешения, оказался в пограничной зоне? Но помилуйте, с «младых ногтей» живя и работая в глубине России, в Горьком, он и понятия не имел ни о какой погранзоне, не то что о допуске в нее по специальному разрешению! Что в этом особенного или противоестественного, если человек он сугубо гражданский, обычный инженер-строитель, каких тысячи и тысячи… Не всем же проявлять бдительность и крепить обороноспособность страны, кому-то надо и пахать, и сеять, и строить дома… Вот именно.

Естественно, по месту жительства немедленно пошлют запрос, и оттуда по телетайпу придет подробное подтверждение, что да, такой-то и такой действительно и проживает, и работает, а в данное время находится в законном очередном отпуске за пределами города… Этого вполне будет достаточно при такой пустяковой, такой очевидной вине — нарушение погранрежима. В ту неведомую строительную контору направят официальный акт о задержании, чтобы администрация применила к подчиненному соответствующие строгие меры, а его самого, завершив формальности, рано или поздно отпустят с внушением, и этим все кончится… Что касается настоящего горьковчанина, чьими документами он воспользовался, то истинное его нахождение, истинная судьба никому на свете, кроме него, неизвестны.

Лежа в неподвижности, он удовлетворенно чмокнул губами: тут сработано чисто, не оставлено и малейших следов. Значит, выбросить из головы даже само напоминание. Что в итоге?

Он прикидывал, не особо вникая, и другие вопросы, могущие возникнуть вскоре. Его новый знакомый, островной житель, чья жизнь закончилась так трагично? Да, крайне неприятно, он очень сожалеет, что так получилось, но ведь был шторм, светопреставление, а у стихии свои законы, и жертвы она выбирает сама. Дело случая, что за борт смыло одного, а не двоих: произойди иначе, и спрашивать, восстанавливая истину, было бы не у кого.

Здесь Рыжий, вновь ярко, будто почтовая марка на конверте, возникнув в напряженно работающем сознании, уже не докучал почти натуральной свирепой игрой, а выступал чуть ли не в роли союзника и спасителя. Мертвый, он был ему не опасен, потому что уже самим фактом гибели снимал с напарника лишний обременительный груз, явные свидетельства его вины и причастности к преступлению, как именовались подобные деяния на юридическом языке враждебной, столь ненавистной ему страны, где приходилось отрабатывать куда как не сладкий хлеб.

Упоминание о еде на миг приостановило логические построения, вожделенной болью набежавшей голодной слюны свело челюсти. С каким наслаждением он закусил бы сейчас бутербродом и выпил большую чашку кофе! Не того жидкого коричневого пойла за двадцать копеек в уличной забегаловке, а сваренного по-восточному в серебряной джезве на прокаленной мелкой гальке — так, как он обычно готовил себе, — в память о Востоке! — когда пребывал в хорошем расположении духа и дела его шли отлично.

Правда, и сейчас нельзя было сказать, что фортуна явила ему вместо прекрасного лика костлявую спину, и сейчас он ни минуты не сомневался, что выпутается из щекотливого положения, в которое попал уже на финишной черте, сделав все, за что, собственно, и получал ежедневный кусок хорошего хлеба с хорошим маслом. Но сейчас под рукой у него не было ни привычной джезвы старого черненого серебра, ни банки жареных зерен томительного запаха, ни даже обычных домашних тапочек, в которые он облачался, когда ныли, давая знать о прошлых невзгодах, его натруженные ступни.