— Значит, чернявый, который был со мной в машине, и толстяк — это люди Спорыхина-старшего?
— Да. Кличка толстяка Еж, зовут Сигаев, Дмитрий Иванович, трижды судимый. От рождения тупой и жестокий. На какой свалке Спорыхин нашел его — неизвестно. А второй, Федоров, обыкновенный фарцовщик, прельстившийся большими деньгами…
— Теперь все понятно. — Вадим вдруг ощутил, как горят у него щеки и лоб от возбуждения.
— Ребята из БХСС, — продолжал Уваров, — давно копали под Спорыхина. Когда мы вышли на Лео, то стали работать с ними в контакте.
— А как вы вышли на Лео?
— Работали… — улыбнулся Уваров.
Вадим устал. Слишком много он узнал за сегодняшний день.
Слишком много он узнал за все эти дни. Теперь надо было думать, долго думать.
Ему захотелось остаться одному. Но что-то он еще не досказал Уварову, что-то такое, чтобы заставило того отнестись к Вадиму хоть с крохотным сочувствием. Нестерпимо вдруг захотелось, чтобы Уваров его понял, чтобы хоть один человек его понял.
— Я хотел все рассказать, — неуверенно начал он. — Но не мог. Хотел, но не мог. Так вышло…
Уваров смотрел на него и молчал, и не шевелился, застыл словно.
— Не смотрите на меня так, будто вы лучше! — сказал Данин. — Не смотрите!
— Уваров дотронулся прохладной ладонью до его лба.
— У вас температура, — сказал он. — Я позову врача.
— Не надо, пожалуйста, пока не надо. Я хочу побыть один…
Уваров встал, поставил стул на место, к тумбочке.
— А Можейкин, мой бывший начальник, и Сорокин и впрямь знакомы? — вспомнил вдруг Вадим.
— Знакомы, — подтвердил Уваров. — Сорокин должник Можейкина. Крупная сумма за ним. Он отгрохал себе трехэтажную дачу…
— Значит, Можейкин все-таки просил его… — прошептал Вадим.
— Что? — не понял Уваров.
— Да нет, это я так, про себя…
— Ну ладно. — Уваров натянул на плечи спадающий то и дело халат. — Я пошел. Да… — Он остановился на полушаге. — Здесь ваша мама. Она сейчас отдыхает. Хотите, я позвоню ей.
— Да, пусть приходит к вечеру.
— И еще, внизу на улице, под окнами, ваша бывшая жена и дочь. И какие-то двое друзей. Мужчина и женщина. Позвать?
— Не надо, если только дочку. Но без всех. Вы знаете, пусть мама ее приведет.
— Хорошо.
— Меня буду судить? — тихо спросил Вадим.
— Выздоравливайте, — кивнул Уваров. И он ушел, ступая также мягко и едва слышно, как и вошел.
Данин лежал некоторое время, отдыхая и стараясь не думать ни о чем. Потом открыл глаза, прищурился, пробормотал еле слышно: «Ишь ты, через два месяца встану…» — плотно, до темноты в глазах стиснул зубы, вздохнул несколько раз глубоко и начал осторожно приподниматься. Жестокая боль ударила в шею, в плечо, но Данин не остановился, он продолжал подниматься, медленно, сосредоточенно, помогая себе словами: «Я все могу, я все могу…» К моменту, когда ноги его коснулись пола, глаза уже до рези разъел холодный, терпкий пот. Теперь оставалось сделать только один шаг. До окна. А там он сможет опереться на подоконник. Вдруг ощутил, что правая нога горит, нестерпимо пылает жаром, будто ее подвесили над костром. А раз он чувствует ногу, значит… Он пошевелил пальцами. Они двигались с трудом. С болью. Но двигались! Данин поднял ступню и с неожиданной боязнью вновь опустил на пол, и сразу ощутил равнодушный холод крашеных досок. Добрый знак. Он передохнул секунду и решительно отжался здоровой рукой. Нога, задрожав, разогнулась. Он встал и с размаху уперся в подоконник. Плечо стрельнуло яростной болью. Данин вскрикнул. Кровь отхлынула от головы, и завертелось все перед глазами.
«Я могу, могу…» — вслух повторил Данин и разлепил глаза. Вертящееся окно через несколько мгновений встало на свое место. Голова мелко и знобко дрожала. Ну и Бог с ней, сейчас это уже неважно. Он наконец взглянул вниз. Ольга, Беженцев и Наташа стояли рядом, лицом друг к другу, и о чем-то неторопливо говорили. Женька курил и то и дело машинально лохматил голову. Ольга все время терла глаза, а стоявшая спиной к Вадиму Наташа ежилась, обхватив себя руками. И только одна Дашка, подняв голову (как тогда в его сне), смотрела на окна. А потом она что-то закричала и, подпрыгивая, протянула к нему руки.
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ЛЮБИЛ СМОТРЕТЬ НА ВОДУ
Он открыл глаза и тотчас решил, что делать этого не стоило.
Надо было еще спать и спать, а может быть, даже не спать, а просто ворочаться и искать местечко поудобней.
Ворочаться-ворочаться, а потом вдруг, замирая, провалиться в зыбкую полудрему и вновь вынырнуть из забытья, ощущая холод испарины на укрытой тонким одеялом жаркой спине. И так все утро, и весь день, и всю ночь, и еще день, и неделю, и месяц… и чтоб только глаз не открывать.
«С чего-то вдруг?» — с подозрением подумал Глотов и прислушался к себе придирчиво. Громко и неровно колошматилось сердце, и голова лопалась, будто футбольный мяч, который слегка перекачали никелированным насосиком, и кожа на всем теле как бы высохла и теперь стягивалась, зудела и шелушилась. Глотов пошевелил губами и почесал темечко. Хотя нет, все в порядке. Обычное дело. Привычное. Похмельное. Сейчас бы не валяться на мягкой постельке, а заняться делом, настоящим, мужицким. Он выпростал руки из-под одеяла, приподнялся на локтях, сморщившись от заухавшей в затылке боли, и бессильно откинулся опять на подушки. Вставать не хотелось. Вокруг было тоскливо и мрачно. Холодом веяло и унылостью от блеклых обоев, от треснутого потолка, от неказистого серванта, от тусклого хрустального сверканья в нем, от салфеточек и полотенчиков, от стиранной до катышков скатерти на столе, от герани, традесканций, от портрета тещи с тестем, от портрета его самого в «свадбешном» костюме.
— У-у-у-у-у, — сдавленно затянул Глотов, вцепился длинными сухими темными пальцами в лицо и стал мять его, как тесто для пирога. А помяв лицо, унял и маету.
Встал. Чуть шатнувшись на первом шаге, потопал на кухню, выхлестал литровую банку компота, запоздало вспомнив о детишках, для которых наверняка компот и предназначался.
— Прости, господи! — сказал он и сделал страдательное лицо. Поставив банку, тотчас забыл о детишках, вернее — о том, что выпил их компот. Потянулся, почесался. Сплюнул в раковину. Отошел к столу. Потом снова вернулся к раковине, с полминуты что-то рассматривал в ней и после этого пустил из крана тугую струю и очень был этим доволен. Жар внутри спал, но теперь там что-то скребло и неприятно царапало. Да так неприятно, что он даже скривился. Сроду такого не было. Глотов насупился и сел на табурет, голыми ляжками ощутив успокаивающую прохладу дерева.
— Значит, так, — сказал он и на некоторое время сотворил глубокомысленное лицо, но бесполезно, мысли прятались, или их не было вовсе. Тогда Глотов сообщил себе: — Душно, — и воспрял при этом духом, решив, что именно в этом вся загвоздка его состояния. Раздернул шторы, с треском, залихватски распахнул окно и уткнулся лицом в решетку. Он чертыхнулся и саданул по решетке кулаком, она задрожала, а потом загудела тонко, рука налилась болью. Глотов подул на руку, чертыхнулся еще раз и сказал:
— Тюрьма… Трясется, дура, будто покрадут ее с первого этажа… А кому она нужна? Кому нужна?! — он, недобро прищурившись, покачал головой. — Ой, тюрьма… Он мутно обозрел комнату и уткнулся взглядом под стол. Там на боку валялась спаянная из проволочек фигурка какого-то животного с жалко подогнутыми тонкими ножками и без головы.
— Ух ты! — вырвалось у Глотова. Взгляд его метнулся к столику, что ютился возле пышного дивана, где они спали с женой. Столик был пуст, ни проволочки, ни бумажки, и даже паяльника не было. На этом столике он мастерил своих лошадей, и там всегда толпился целый табунчик со статными скакунами и неуклюжими жеребятами. А сейчас пусто. Он медленно, на дрожащих ногах, подошел к дивану, и почудилось ему, будто хлестнуло под вздох чем-то студеным, он даже машинально глотнул воздух. Осторожно, как несмышленого птенца, выпавшего из клетки, он поднес фигурку к глазам и прошипел, почувствовав, как затвердели вдруг губы: