«До рассвета еще далеко, — прикидывал он на глазок, потому что часы — не „Сейко“, не еще какой-нибудь суперхронометр, а обычный, ничем не примечательный „Луч“ Угличского часового завода — с него предусмотрительно, как и положено, сняли. — Надо уснуть. Обязательно постараться уснуть».

Чувствительный до болезненности к различного рода запахам, он, едва дотянув одеяло до подбородка, тотчас уловил специфический душок не то карболки, не то еще какого-то дезинсекта, столь свойственный всему казенному, в том числе и гостиницам, где приходилось бронировать номера или останавливаться на ночлег. Правда, нынешний «номерок» мало напоминал комфорт «Интуриста» в Юрмале, но все же ниоткуда не дуло, не капало, что можно было счесть за благо в пору, когда отовсюду наползала осень, земля превращалась в слякоть и ветер обрывал с деревьев последнюю ненужную листву.

Он всегда относился с неприязнью, раздражением и глухой враждебностью к этой поре года, потому что слишком хорошо помнил стылую, бесприютную осень в Гамбурге, где ему однажды пришлось особенно тяжко, где он загибался в полнейшем одиночестве и тоске, будто последний пес, пока его не подобрали и не выходили, пока впереди не забрезжил мучительный и желанный свет избавления и надежды…

О, не хотел бы он такого повторения пройденного пути, врагу бы не пожелал изведать то, что изведал сам. Не надо подробностей, останавливал он себя. Не стоит углубляться в душу и ковырять иголкой в ране, которая давно отболела и затянулась розовой новой кожей, реагирующей на всяческие перемены и внешние раздражители… Он умел быть благодарным, никогда не забывал, в какой оказался яме с крутыми и осыпающимися краями, откуда самому не выбраться ни за что. Он умел помнить добро и готов был платить за это добро любые проценты, и тот, кто жестоко голодал без гроша в кармане, кто, покрываясь коростой, заживо гнил, кого кропил дождь и жгло немилосердное солнце, — о, тот знает, что это такое — плата за жизнь…

Он спохватился, что забрел памятью не туда, куда нужно, когда почувствовал, что дыхание его сбилось с ровного привычного ритма, понеслось скачками, будто настеганная лошадь или, точнее, строптивый автомобиль в неумелых руках новичка.

«Стоп! — сказал он себе. — Что-то я становлюсь сентиментальным. Или старею? Не о том теперь надо думать. Не о том, не о том, не о том…»

В сущности, что о нем было известно тем, кому, может быть, уже наутро предстояло вести с ним беседу? Практически ничего. И узнают только то, что он сочтет нужным, сообразуясь с легендой, им заявить. Прежде ему это легко давалось — искренность, особая доверительность в разговоре, которые сразу располагали к нему людей. Отработанный механизм взаимоотношений, верил он, не подведет его и теперь. Главное — держаться избранной тактики, первую часть которой он уже осуществил: благополучно избежал первичного, самого результативного, в общем, допроса, убедительно изобразив донельзя изнуренного, измотанного вконец человека. Все остальное должно пойти как по накатанным рельсам. Иначе, считал он, все пройденное и приобретенное им за прошлую жизнь — очень специфичные навыки и собственное недюжинное чутье, поистине универсальное образование, включавшее знание четырех языков, — иначе все это ничто, шелуха, дым. А он пока что, до сего дня, ставил перед алтарем три свечки и твердо верил в три начала: себя, свои природные способности и, чего греха таить, капризную стерву — удачу — и потому не допускал мысли о случайном промахе или, упаси Бог, провале.

«Ведь им даже не известно мое настоящее имя! — с тихой радостью подумал он и усилием воли вновь смежил веки, чтобы на сей раз уже без сновидений и нервотрепки докоротать ночь. — Для них я — всего-навсего Горбунов Николай Андреевич, ничем не примечательный инженер ничем не примечательной стройконторы. На том и будем держаться. Хороший бегун, если не может достичь призовой черты первым, сходит с дистанции. А мне до финиша еще далеко…»

В минуты, когда пропахшая духотой закрытого помещения и карболкой ночь сомкнулась над ним спасительной темнотой, давая отдых уставшему телу и истрепанным нервам, когда сознание меркло, успокоенное радужной феерией цветных картин, возникавших под крепко сжатыми веками, — в эти бестрепетные минуты он даже не подозревал, как недалек собственный его сход с дистанции, как неумолимо реален и близок последний его финиш в сумасшедших гонках по круто изгибающейся спирали… Много позже, по привычке суммируя итоги, он с иронией подумает, что, пожалуй, трех свечей перед алтарем всевышнего было мало. Наверно, не столь безмятежен был бы его сон в ту душную осеннюю ночь, подскажи ему провидение, дай намек, что подлинное его имя — Джеймс Гаррисон — стало известно компетентным органам задолго до того, как в управление комитета государственной безопасности по Горьковской области поступил сигнал о странном пациенте — некоем Горбунове Николае Андреевиче, доставленном в травмопункт с тяжелейшей травмой черепа, в полуживом состоянии. Это был сильный и мужественный человек, который, едва обретя способность говорить, обрисовал приметы напавшего на него человека, в точности совпадавшие с обликом того, кто проходил по служебным документам под малопривлекательным псевдонимом Крот.

А пока… Пока его чуткий мозг, по инерции довершая дневную работу, без устали всасывал поступающий кислород и насыщенную гемоглобином кровь, перегоняемую по миллиардам капилляров крепким сердцем, жаждущим жить.

Дыхание спящего выравнивалось, пульс входил в норму.

III

— Янис, я жду доклада.

— Докладываю: объект — Рыжий — пересек трамвайные рельсы, вышел к аптеке. Заходил в два магазина — продуктовый и хозяйственный. Ничего не купил. Сейчас направляется к площади.

— Как ведет себя?

Динамик компактного переговорного устройства шипел и потрескивал, должно быть, питание «подсело», но голос руководителя слышен был хорошо.

— Угрюм. По сторонам не смотрит.

— Будь внимателен, не упускай его из виду. У них сегодня встреча. Круминьша не видишь?

— Нет еще. Много народу.

— Круминьш на связи, — вклинился в эфир приятный басок.

— Илмар, как дела?

— Крот сегодня с отличной форме, исколесил полгорода. Дважды брал такси.

— Что-нибудь почувствовал?

— Вряд ли. Проверяется, как обычно.

— На тебе особая задача, Круминьш.

— Понимаю… Крот вышел на площадь. Столкнулся с мужчиной. Кажется случайно. Попросил прикурить.

— Ведь он же не курит, Круминьш!

— Сейчас смолит вовсю, как заядлый курильщик.

— Чего-нибудь необычного не заметил?

— Нет. Как всегда. В руках «дипломат». Больше ничего. Смотрит на часы. Вошел в молочное кафе.

— Что у тебя, Янис?

— Объект пересек площадь. Он что-то ищет. Остановился у кафе. Вошел. Все. До связи!

— До связи, Янис. До связи, Илмар.

IV

Кафе в этот предполуденный час было пустынным. Вялые официантки, должно быть, еще не придя в себя окончательно после сна, погромыхивали посудой, нарезали салфетки и веером рассовывали их по вазочкам.

Ожидая, пока на него обратят внимание, Джеймс выудил из «дипломата» книгу, нехотя пролистнул две-три страницы и положил ее на край стола.

Что-то подгорало на плите в кухне, и оттуда в зал вился чуть заметный дымок, к которому Джеймс принюхивался с подозрением.

Свято следуя правилу, что завтрак должен быть плотным, он заказал себе рисовую кашу, горку блинов и стакан кефира с творожной ватрушкой и, пока масло таяло, янтарной желтизной разливаясь по рису, медленно, с наслаждением отхлебывал кефир, держа в поле зрения весь небольшой зал кафе и входную дверь, за которой кипела в многолюдье и прощальном осеннем солнце центральная площадь.

Прямо к его столику, неуклюже выбрасывая ноги, протопал через весь зал Рыжий, глухо спросил:

— Можно? Тут свободно?

Джеймс приглашающе взмахнул ладонью:

— Прошу!

— Спасибо.