И вошел. Пьяновато-кайфовато-глуповатый, и его не узнали те, кто знал, или сделали вид, что не узнали, хотя знали его и не могли не узнать, но Нехов об этом не знал или только делал вид, что не знал, потому что не хотел знать, что его кто-то может узнать. Хотя, впрочем, если бы и узнали его, ничего страшного не случилось бы. Потому что, как ни крути, а по нему явно было видно, что он не местный. И он об этом знал, как и все другие, которые увидели его, когда он вошел в ресторан «Ламар». Войдя в который, отметил (обратив на себя все взоры и тишину), что совсем недурно в ресторане, недурно, – длинный зал, длинная стойка, маленькие столики, пестро и чисто. А в каких-то шагах от него – вокруг – танцует в стаканах невыпитое, меняя цвета, переливаясь, источая свет, разглаживающий давно неглаженные лица посетителей.

Худой долговязый бармен, наполняя скучно стаканы, думает не об этом, а о чем-то совершенно другом. Наливая спиртного напитка себе, просит ближайшего посетителя плюнуть в его стакан, возгораясь сей миг внутренне и внешне обжигающей его самого радостью (искры гаснут на лету) и полыхая неподдельным восторгом, когда выпитое проникает кайфопадом, жидкопадом, влагопадом почти в самую середину его длинного тела обуянного.

Нехов вольно приблизился к стойке, руки в карманах прохлаждая привычно, волей загнав в неволю едва нарождающийся страх перед страхом нарождающегося страха, сел лениво на высокий табурет у высокой стойки напротив высокого бармена, посмотрел на бармена снизу вверх свысока, улыбаясь, довольно непроизвольно.

– Виски, – попросил Нехов не по-русски, – двойной. А, впрочем, давай тройной. А если не жалко, и четвертной. А если сумеешь – десятирной, хотя двадцатирной намного лучше, намного, ты знаешь. Сорокатирной наливай, я решил, решил, и точка. И по рюмочкам наливай, но по маленьким. – Нехов показал пальцами, по каким рюмочкам разливать бармену виски. – И сразу, чтобы я их все видел, и ты видел, ты и я, да мы с тобой… Сторной давай, сторной иди не мужик я?!… А?!

Тишина, исходящая от трех десятков посетителей, волнами толкала Нехова в спину, и он покачивался взад-вперед в такт непрерывным толчкам (не путать с унитазами), терпел, ничего, кроме глубокой заинтересованности в выпивке, не выказывая, но на всякий случай полы пиджака пошире раздвинув, пошире, пошире, пошире, пальцы сгибал-разгибал, готовность готовя.

Один глаз у бармена еще светился бенгальским огнем, а второй уже потух, потемнел, запах изоляции испуская горелой, а когда и второй перестал искрить, погрустнел бармен, опечалился, стал свой стакан в жестких пальцах нервно теребить, то и дело поверх головы Нехова в зал поглядывать, ответа ища, как же быть, как быть, запретить себе себя любить, ведь не мог он это сделать, ведь не мог.

– Я жду, – с доброй улыбочкой сообщил Нехов, зло усмехаясь. – И дождусь. Ибо сказано, все придет к тому, кто ждет, – зло усмехаясь. – Жду, жду, жду, жду, – громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду, – и еще громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду! – закричал остервенело: – Жду! Жду! Жду! Жду! – не обращал внимания на тишину, тесно прижавшую его к стойке. – Ждууууууууу!

Забегал бармен, спотыкаясь, вдоль светящейся винной витрины, тонким смуглым носом вздрагивая, зазвенел рюмками точь-в-точь такого размера, как Нехов показывал, на гладкой стойке их расставляя в стройные ряды, как игрушечных солдатиков перед игрушечным боем. Разлил по рюмкам виски. И по рюмкам и по стойке, и по штанам своим белым, по тапочкам легким, матерчатым, и по полу дощатому, и по самому донышку своего стакана.

– Плюнь, – сказал, не отдышавшись, Нехову, стакан протягивая, заискивающе, задыхаясь, согнувшись, безрадостный.

Нехов выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове, как обычно, впрочем, ничего нового, выдохнул сладко, улыбался сахарно.

– Ну плюнь, плюнь!… – молил бармен, держа перед Неховым свой стакан, морщился, постанывал, корчился, повизгивал, ежился, как наркот между дозами. – Пощади, ну что тебе стоит! Возлюби ближнего своего! Не убий! Не укради! Не прелюбодействуй! Плюй, когда тебя просят!…

– Где Сахид? – спросил Нехов, прилаживая к губам третью рюмочку.

– Кто? – отшатнулся бармен. – Что? – отшатнулся бармен. – Когда? – отшатнулся бармен. – Зачем? – отшатнулся бармен, ударился спиной тощей о витрину, посыпались бутылки на пол, покатились по доскам поверженными кеглями. – Не знаю такого! – вымолвил бармен, когда сообразил, что дальше отшатываться некуда.

– Ааааах! – развеселился Нехов и выглотнул третью рюмочку.

– Плюнь? – кинулись к нему бармен и его стакан. – Плюнь, – затосковал, брови раскачивая.

– Сахид, – предложил Нехов.

– Плюнь, – умирал бармен.

– Сахид, – торговался Нехов.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– А плюнешь?

– А то!

– Дверь в конце стойки, – медленно, с сопротивлением, совсем не шевеля губами, зашептал бармен. – Лестница. Второй этаж… О Аллах, я убиваю себя…

– Ага, – сказал Нехов. – Ага, – и двинулся, не торопясь, вдоль стойки, по полированной поверхности ее костяшками пальцев постукивая, краем одного глаза зал контролируя, а краем другого – возмущенного бармена.

– Ты обманул меня, – шипел ему вслед бармен. – Ты умрешь, клянусь Аллахом, умрешь!

– Ага, – приговаривал Нехов, к указанной дверке приближаясь. – Ага…

Тишина заложила одно ухо и подбиралась к другому. Но еще немного, еще чуть-чуть, последний шаг – он трудный самый, а я в Россию, домой хочу, я так давно не видел маму, не видел маму. Прикоснулся к ручке кончиками пальцев, погладил ее, возбуждаясь, расстреливаемый со спины взглядами, возбуждаясь, ладонью по ручке провел – тверже, а языком по губам мягче – вот сейчас, сейчас, не спеши, сейчас, вот, вот… Рванул кто-то дверь с той стороны, силу немалую приложив, распахнул до самого что ни на есть конца ее – настежь, и, сделав шаг – кто-то – на пороге ее появился – лысый, маленький, безбровый, безгубый, безресничный, с одним ухом, – но с двумя глазами – и, кажется, с языком – язык мелькал черно в раскрытом рту меж коротких зубов, – в толстом несвежем халате и с «Калашниковым» в пальцеватых и ногтистых руках.

– Ты хочешь трахаться, – констатировал маленький, глядя Нехову точно в глаза, в один и в другой по очереди с полсекундной задержкой, засмеялся кочковато. – Вернее хотел, теперь не хочешь. Решаешь, Сахид я или не Сахид…

Нехов усмехнулся коротко, повернул голову назад, медленно зал оглядел, низкий потолок осмотрел внимательно, морщась от тусклых ламп, как от солнца, одновременно едва заметно на ногах покачиваясь, к веселой игре готовясь.

– А сейчас хочешь ногой мне в лоб долбануть, – хихикал маленький. И вслед его словам за его спиной еще один нерусский появился, из темноты задверной вышагнул, высокий – повыше маленького и повыше Нехова, – мордатый, усатый, в зеленой чалме, в черной рубахе до колен, с длинноствольным пулеметом Калашникова в руках, перекидывал пулемет с одной руки на другую, легко, как детский сачок для ловли бабочек и других крылатых насекомых, и напевал вполголоса славную песенку о славных батырах из далекого горного селения Ахохэ. – А сейчас вот уже не хочешь мне ногой по лбу долбануть, – веселился маленький, – не хочешь, не хочешь!…

Нехов попристальней посмотрел на маленького, в глаза ему посмотрел, за глаза, в рот, в зубы, за язык, за второй язык – в мозг. Ни хрена там не увидел. А лысый-безволосый смеялся, смеялся, говорил, смеясь:

– Жалеешь, что не через черный ход пошел? А он закрыт. На ключ. Открыл бы, думаешь? Думаешь, что открыл бы? Не такие замки вскрывал и набор отмычек шведских у тебя в машине есть, – и смеялся, смеялся.

Нехов тряхнул головой и, не стесняясь недоумения на своем лице, и в голосе, и в вопросе, спросил:

– На каком языке читаешь? Я же на русском думаю?

– А мысли языка не имеют, – ухмыльнулся маленький. – И слов не имеют и знаков препинания. Поэтому мне плевать, на каком языке ты думаешь. На каком бы ни думал, ты – мой!