В шестнадцать лет она переспала со своим учителем, прямо в классе, а потом занималась любовью – втроем – с ним и своей подругой, и впервые тогда забыла на какое-то время о существовании брата… А в восемнадцать лет она влюбилась (она тогда уже училась в институте), а потом еще влюбилась и еще. А потом поняла, что может любить сразу двоих, троих, четверых – и искренне и нежно, – и что может и спать одновременно с двумя, или с тремя, или четырьмя партнерами, – без стеснения, достаточно страстно и даже удовлетворяясь, но… не превращаясь в крик – вся целиком, как -тогда, когда занималась любовью с братом (Она любила его так, как никого никогда, ни в прошлом, и ни в будущем, и ни в настоящем, единственного, родного, сладко пахнущего, придающего силы, дарящего счастье). Когда ей исполнилось двадцать два, Ника решила, что все, хватит, надо что-то делать. Она была умная девушка. И она стала думать. Если любовников двое, трое, четверо, думала она, и правильно думала, то она не может концентрироваться на любви, на удовольствии, на самом акте совокупления, и она не имеет также возможности через этот акт вызывать в себе и иные чувства к мужчине, не совсем эротические, хотя на эротике и возросшие, как то – уважение, доверие, восхищение, благоговение. Значит, ей нужен только один любовник, только один партнер для любовных игр. Тогда, может быть, она сможет влюбиться по-настоящему. Через год она встретила того, кто, как ей показалось, дал ей возможность еще раз пережить момент превращения всей себя в крик. И вслед за тем подарил, ничего не требуя взамен, преклонение и любовь. И еще предложил ей выйти за него замуж. Ника не ответила тогда ничего. Она только пожала плечами и рассмеялась. Но потом случилось вот что. Мама дала ей письмо. Письмо от брата. Ника не поверила, что это действительно письмо от брата – столько лет прошло. Она боялась его открывать. Несколько раз откладывала его. Хотела выбросить. И выбросила. И пошла подобрала потом. И открыла. И ничего необыкновенного не произошло. Письмо было тихим и спокойным. Начиналось с приветствия, а продолжалось коротким рассказом о себе. Брат писал, что он закончил институт, работает инженером, женился, завел ребенка – девочку, доволен, счастлив. И в конце он прощался с ней, и писал, что послал ей на память свою фотографию. Ника еще раз заглянула в конверт и обнаружила ту фотографию. С фотографии на нее смотрело заурядное, чуть испуганное, безвольное, некрасивое лицо молодого человека. От прежнего, от того красавца не осталось ничего, ровным счетом. И Ника тогда засмеялась. Впервые свободно и искренне с того момента, как в Пскове на вокзале в отделении милиции крепкие сержанты разжали их с братом объятия. Конечно, того, кто был изображен на фотографии, которую Ника сейчас держала в руках, она не могла любить теперь – глупо, нелепо и действительно смешно. И Ника смеялась. И затихала на какие-то мгновения и снова смеялась. И смеялась…

«И я не смогла ему отказать, – сказала Ника, глядя в камин, который не горел. – Ему, хозяину дома, где мы сейчас сидим и пьем кофе. Во-первых, потому что он был красив. Чрезвычайно. Во-вторых, потому что был потрясающе нежен и комплиментарен, и, что самое важное, крайне искусен в любви. Когда мы с ним спали в первый раз, он сотворил со мной такое, что я, поверьте, потеряла сознание. А в-третьих, потому что его звали Хуан Сабато. Мне очень нравилось, что его звали Хуан Сабато. Он был испанец. Но наш испанец, российский. Его отец был в числе тех юношей, девушек и детей, кто приехал в нашу страну, спасаясь от Франко. Отец его был крутой мужчина. Онумер несколько лет назад. Работал здесь у нас в различныхмощных номенклатурных структурах. И в Совмине, и в МИДе, и еще где-то. Много ездил. Много видел. Много зарабатывал. Эту дачу он построил. И квартиру, в которой мы живем сейчас с Хуаном, тоже он нам устроил. И обустроил. И обставил…»

Я и Рома слушали Нику, курили, смотрели в камин, который не горел. Молчали. В комнате пахло древесным пеплом.

«Хуан был нежен и искусен в любви, – повторила Ника, слабо улыбаясь. – И все. Нежен и искусен. И все. Я только через год поняла, увидела это. Тогда, когда уже ходила беременная, когда через четыре-пять месяцев должен был родиться Павлик. Я заметила, когда прошла эйфория сочиненной мною любви, что красота Хуана вовсе и не красота, лишь видимость, ничем внутренне не подтвержденная и не подкрепленная. Да, есть прямой нос, есть чувственные губы, есть прекрасный овал лица, роскошные волосы, вороные брови, чистая смуглая кожа. Но нет самого главного. Нет глаз. И еще. Нет свободных раскованных манер. Нет красивой походки, спортивной, уверенной, чуть расслабленной, чуть кокетливой, вот как, допустим, у тебя, Антон. И еще. Он не мог договориться, например, со швейцаром или с официантом, чтобы найти столик в переполненном ресторане. Он не мог без очереди купить в магазине сигарет или бутылку вина. Он не мог подойти к окошку администратора в кинотеатре и потребовать для себя билеты, если их не было в кассе. Он не знал, не понимал, не видел, какая одежда идет мне, а какая нет. Стоит ли мне покупать ту или иную вещь или нет. Сам он одевался дорого. Но не стильно. Безвкусно. У Хуана нет и не было своего, и только своего лица, своего облика. При всей его броской внешности среди толпы он терялся, пропадал, становился незаметным. И еще. Он очень серьезен. Всему, что бы ни происходило, он придает значение. И еще. Он обижается, когда его обижают. А его обижают. А он не отвечает, а обижается. И еще. Он не может, наплевав на будущее, и более того, испытывая наслаждение от неизвестности, а может быть, и трагичности будущего, послать к чертям своего мудака-начальника. И еще. Ему уже тридцать шесть лет, а он всего лишь обыкновенный товаровед. Иногда, иногда, ему, вот как сейчас, кидают подачку в виде поездки за рубеж. Хотя сейчас за границу не: ездит разве что только ленивый. И еще. Он нежен в посте-; ли. Он чересчур нежен в постели. Он не груб и не агрессивен в постели. Он не захватчик в постели. И даже не союзник. Он товарищ. Хотя и весьма искусен в разных штучках. Но мне, собственно, плевать на эти штучки. Я люблю силу… И еще…» – «Хватит, – неожиданно перебил Нику Рома. Он произнес слово тихо, улыбчиво, но веско приказывая. – Зачем столько говорить о человеке, который недостоин того, чтобы о нем вообще что-либо говорили?» Ника пожала плечами: «Может быть ты и прав» – «Я прав, – подтвердил Рома. – Зачем рассказывать или, например, писать повести, романы или ставить фильмы или спектакли о людях, которые ничего собой не представляют, которые незаметны, тихи, пугливы, неестественны, злобливы, завистливы. Никакие. Заменимые. Неинтересно. Просто не интересно. Скучно. И для тех, кто пишет и рассказывает, и для тех, кто читает и слушает».

Рома говорил, что думал. Действительно. Он не строил из себя никого, кроме самого себя. Ни раньше. Ни теперь. «Я есть я, – давно решил Рома. – И принимайте или не принимайте меня таким, каков я есть. Подстраиваться ни под кого я не буду. Или буду, когда захочу. Но пока не хочу».

Рома говорил то, что думал. Это так. Но тем не менее он сейчас почувствовал сожаление, что так достаточно грубо оборвал Нику и достаточно раздраженно все высказал ей, – то, что думал. Дело в том, что, привычно и умело прислушавшись к себе (профессия, профессия – он регулярно прислушивался к себе и иногда не в самые подходящие для того моменты), он с легким удивлением обнаружил, что тепло из его груди никуда не исчезло и что ему по-прежнему очень и очень приятно сидеть вит тут в гостиной на диване, рядом с Антоном, рядом с Никои, уютно, тихо, ощущая душистый запах кофе, и смотреть на Антона и Нику и слушать, что они говорят.

Так почему же все-таки у него вызвал так внезапно раздражение рассказ Ники? Да, конечно, не стоит ни рассказывать, ни писать, ни снимать фильмы об обыкновенных, ничем не примечательных людях. Малоинтересно. Неинтересно. Скучно. Да. Но что-то еще было в рассказе такое, что заставило Рому прервать Нику. Было. Рома усмехнулся. Он знал, что ему еще не понравилось в рассказе Ники. Когда Ника говорила о некрасивой походке Хуана и о том, что тот чересчур серьезно относится к тому, что происходит вокруг, и о том, что он обижается, когда его обижают, Роме показалось, что в этих словах содержался намек и на его, Ромину? некрасивую походку, и на его трагичное отношение ко всему, что есть в мире, и на его тщательно и довольно успешно скрываемую обидчивость. Но нет. Все не так. Конечно же. Ника ни на кого и ни на что не намекала.