— А как же? Замдиректора. Зануда, бу, бу, бу-бу, бу, бу, и все о чем-то заумном, высоком, уши вянут.
— Понятно, — Ружин покачался на стуле, спросил: — Ну, что делать будем, Леша?
— А что? — Колесов преданно вперился в Ружина.
— Сажать тебя надо.
— За что? — протянул Колесов, продолжая поедать Ружина глазами.
Ружин встал из-за стола, не спеша, улыбаясь, подошел к пареньку, сказал ласково:
— Сам знаешь! — И неожиданно двумя растопыренными пальцами ткнул Колесову в преданные глаза. Пальцы не дошли до лица сантиметров двух, но Колесов испугался, отпрянул, взмахнул руками, не удержал равновесия, свалился навзничь вместе со стулом. Упал неуклюже, жалко. Ружин вздохнул, но попытки помочь не сделал, смотрел сверху, холодно, жестко, выстукивал ногой такт.
Колесов встал не сразу. Не поднимая головы, раскорячась, отполз в сторону, как краб. Прислонился спиной к стене возле окна. За окном, далеко, на набережной, играла музыка. Ружин сунул руки в карманы брюк, прислушался, затем внезапно сделал лихое па, крутанулся на одном месте, подмигнул Колесову, наклонился, поднял стул, аккуратно поставил его возле стола, обошел стол, сел на свое место. И вот теперь Колесов поднялся, молча, глядя перед собой в пустоту, выпрямился вдоль стены, сказал тихо:
— Домой хочу.
Без стука вошел Рудаков, начальник уголовного розыска, опрятный, добродушный, с мягким морщинистым лицом, добрый сказочник Оле-Лукойе, вставший под ружье по всеобщей мобилизации — Родина в опасности, воруют…
— Колесов? — спросил доброжелательно.
Тот кивнул.
— Садись, что встал, — махнул рукой, приглашая, и вполголоса Ружину, деловито: — Как беседа?
Сам демократично взял стул от стены, устроился по-стариковски, поерзав, хотя не старик еще, пятьдесят пять, но выглядит старше, и ему нравится это — отец, дед, опекун. Колесов не сел, остался стоять.
— Ну, стой, раз хочется, — разрешил Рудаков. — Ну, так хоть посмотри на меня, чтоб я лицо твое увидел. Ну! Глаза! Дай глаза твои разглядеть, — повернулся к Ружину вопросительно, тот невинно пожал плечами. — Боишься? Боишься. Чуешь, какой взгляд у меня, куда хочешь проникнет, в любые потаенки твои. Чуешь, поэтому и прячешь глаза. Да и бог с ним, я и так все вижу, по рукам, по жилке, что на шее бьется, по испарине, что на лбу под волосами… Когда потреблять начал наркотик, в восьмом? В девятом? В десятом, значит. Кто дал? Ну? Одноклассники? Знакомый на пляже? Сосед?.. Ладно, неважно. Сейчас у кого берешь? Другие вот сознаются, а ты будешь молчать, тебе по полной катушке, им скостят… — Стул скрипнул, Рудаков опасливо схватился за стол, помял бумаги, сбросил ручку; кряхтя, сгорбился, переломился, выставил зад, брюки натянулись, нашарил ручку на полу, побагровевший, положил ее на место, в глазах блеск, слеза от напряжения. Ружин старался не смотреть в его сторону, не конфузить.
Рудаков перевел дыхание, поморщился — не от усталости, от осознания момента — непривычно, все сам, новый стиль работы, — рекомендуют. Ничего, скоро все кончится. Заулыбался, папочка, все понимающий, исполненный простоты, благодушия, продолжил:
— У меня сын есть. Взрослый уже. Когда маленький был, заболел. Тяжело. Операцию делали. Потом еще одну. Чтоб боли унять, наркотик давали. Долго. Он привык. Галлюцинировать начал, меня не узнавал, в окно кидался… Я поседел, сколько слез пролил. Понимаешь? Ты понимаешь? Сначала кайф, а потом горе. Понимаешь? Страшно. Твои сверстники гибнут. Ты гибнешь… Скажи, у кого брал ширево? Ты не предаешь, спасаешь…
Колесов молчал. Бездумно глядел перед собой, не двигаясь.
— Как остальные? — одними губами спросил Ружин.
Рудаков развел руками, встал, пошел к двери, задержался возле Колесова, мимоходом проговорил:
— Красивый мальчик. Девчонок любишь, а?
Дверь хлопнула. Ружин встал, стремительно подошел к Колесову, прижал его рукой к стене, крепко, кисть побелела, заговорил быстро, веско:
— Забыл, как с ножичком шел на меня? А я помню. Отлично помню. Напал, хотел убить. Никто не знает об этом, кроме тебя, меня и свидетелей!.. Выбирай!..
Подошел к двери, открыл, позвал милиционера:
— В камеру.
Ружин и Феленко шли по набережной. Асфальт выбелен солнцем, каменные парапеты седые от соли, каленые; кусты, деревья остро контрастируют и с асфальтом, и с парапетами — до боли в глазах — изумрудные, сочные. Шумно. Вокруг люди, шагу не сделаешь, чтобы не задеть кого-нибудь рукой. На пляже еще гуще, но весело, смех, музыка.
— Ты похудел, — сказал Ружин и добавил неопределенно: — По-моему.
— Работа, — ответил Феленко. Лицо у него чистое, сухое, глаза невеселые, высокий, ростом с Ружина. — Здание ремонтируем. Беготня.
— Не звонишь, — заметил Ружин.
— Я же говорю — работа.
— Мы виделись весной, — Ружин подумал и добавил неуверенно: — А до этого осенью вроде. Хотя рядом все…
— Не помню, когда загорал, — Феленко остановился, поднял ногу, задрал штанину. — Во какая нога белая, как вата, тьфу…
Ружин потянул его за собой, смеясь.
— Ты всю жизнь белый, сколько тебя помню, со школы…
Подошли к турникету, возле него табличка на ножке «Пляж гостиницы „Солнечная”». Дежурный с повязкой, в кепочке, потный, вислощекий, расплылся перед Ружиным, проводил взглядом, уже без улыбки.
Феленко хмыкнул:
— Я как-то в мае хотел пройти, чуть морду не набили.
Над пляжем на набережной — кафе, столики под зонтиками, белые стулья, легкие, с резной спинкой, все аккуратно, со вкусом — салфетки, бокалы. Почти все столики заняты. Слышится иностранная речь, и не только… Много рослых ребят с простецкими, но холеными лицами, девицы, яркие, модные. Все раскованны, улыбаются. Подошел официант, кивнул Ружину, показал на стол. Сели.
— Марину видишь? — спросил Феленко, устраиваясь.
— Перезваниваемся, — неохотно ответил Ружин. — Иногда.
— Как она?
— Работу бросила. По субботам покер. Она в длинном платье, принимает. Муж на черной «Волге». Как и мечтала.
— Ничего не меняется, — Феленко вынул «Дымок». — Люблю «Дымок», — сказал. И демонстративно стал открывать пачку.
— Не желаете? — протянул раскрытую пачку подошедшему официанту. Тот оторопело глянул на него, покосился на Ружина, справился-таки, заулыбался: много на свете чудаков, оригинальничают (в таком месте «Дымок»), вежливо отказался, положил на стол меню.
Ружин пошевелил в воздухе пальцами:
— Убери. Принеси как всегда.
— У меня старые штаны, — Феленко горестно покачал головой. — Шестой год ношу, штопаные. Показать где? — и с деланной грустью добавил: — Все, наверное, тут смотрят на меня, смеются. Тебя в неловкое положение ставлю, нет?
Ружин, казалось, не слышал, равнодушный, расслабленный, разглядывает женщин, то и дело сдержанно кому-то кивает, с достоинством. Отпил глоток «Боржоми», сказал:
— Времени в обрез. Зачем звонил? Колесов? Защищать будешь? Характеристику наверняка припас, просьбу директора. Так?
— Ничего не меняется, — повторил Феленко, усмехнулся рассеянно.
Подошел официант, принес заказ, расставил тарелки, улыбнулся, ушел.
— Господи, — вздохнул Ружин. — Ты о чем?
— Обо всем, — Феленко развел руки, поглядел по сторонам. — Обо всем. Кричим, много кричим, пишем, усиливаем. Но… все равно там одно, — он махнул рукой в сторону общего пляжа, — здесь другое, там одно, — он показал пальцем вверх, — там, — палец его переместился к полу, — другое. Устал. Сердце болит. Директор просил, поезжай, похлопочи, у тебя дружки там, надо парня выручать. А я тебе другое скажу — сажай, сажай, Сережа, — сжал салфетку, смял, выкинул, — по самой по полной по катушке. Он не плохой парень, не злой, модный, при деньгах, — Феленко повел подбородком. — Ему все разрешают, директор за руку здоровается, по мускулистой шейке треплет, в кабинете кофеек с ним распивает… А вся наркота в интернате от него. Фактов нет, но я знаю… Милиционера избил — пожурили…
— Я не слышал, — насторожился Ружин. — Когда? Кто занимался?