Чтобы до тюков добраться, надо было сначала снять чемоданы. Глотов потянул один на себя и обмер. Чемодан был неподъемный. Вот те на. Что ж там, кирпичи, что ли? Он поднапрягся, покряхтел, выволок чудище наружу, с грехом пополам опустил на пол, помял ухо в нерешительности и стал открывать чемодан. Когда крышка откинулась, Глотов вдруг задышал часто, и стало невмоготу стоять — ноги непонятно почему ослабли, хотя ничего такого ужасного в чемодане и не было. Аккуратно сложенные, а иные упакованные в цветастые пакетики, там лежали легкие кофточки, пестрые заграничные платья… Глотов вынул их, под ними оказались джинсы, трусики узенькие на молоденьких девчонок, бесстыдные такие трусики, лифчики, которых Лида сроду не носила, уж больно срамные, прозрачные, а потом опять кофточки, платья, брючки… и все лежалое, щедро занафталиненное… Чертовщина какая-то! Это дело надо перекурить! Глотов сел на табурет, чиркнул спичкой. Так вот, значит, деньги-то куда уходят. Вот почему она все кричит: «Мало, мало!» Вот почему обшарпанный такой я хожу, по три года из одних брюк не вылажу, вот почему картошку с дешевыми консервами едим, вот куда премиальные мои уходят! Но зачем?! Зачем?!
Он попил воды из чайника, прямо из носика, обтер губы, опять сел. Хранит. Бережет. Для кого? Наверняка все из моды давно вышло, а так и не относила ни разу. Глотов раздраженно покрутил головой: «Не понимаю, совсем не понимаю. Наверное, я дурак, полный дурак, кретин. Она понимает, а я нет!»
И точно, начал он вспоминать, сколько раз приходила Лида взмыленная, злая, ворчливая, все разворачивала тайком что-то на кухне, шуршала хрустящей бумагой. Он-то думал, с работы просто приходит уставшая, а это она из магазинов, из очередей, с поля боя, с Бородина…
А ему ничего не говорила, потому что за дурковатого считает, за не умеющего жить, за иждивенца. Ну Лидка, ну Лидка!.. Вот дрянь! Вот… Глотов пнул босой ногой чемодан, он закрылся с легким хлопком, и с крышки густо взметнулась пыль.
Глотов побрился, надел другую рубашку (всего у него их было две), сложил в полиэтиленовый пакет двое джинсов и две кофточки и побрел к входной двери.
Когда он вышел, вовсю палило солнце, а потом неожиданно его завесило облачко, темное как туча, но маленькое и рваное. Оно не полностью заволокло диск, и кусочек поутихшего солнца лимонно высвечивался поверх него. И теперь на улице было и не пасмурно, и не солнечно, непонятно как, серединка на половинку, и от этой непонятности Глотову сделалось неуютно и пакостно. Он поднял плечи, сунул мешок под мышку, а руки впихнул в карманы. Порывами задул неожиданно стылый ветер, то с одной стороны, то с другой, и стало совсем грустно, и Глотову показалось, что ничего не будет, то есть вообще никогда ничего у него не будет…
— Далеко ль собрался, зятек? А зятек? — Глотов вздрогнул от голоса, и большое мускулистое тело его напряглось, будто в ожидании, что за голосом последует еще и выстрел. Он опасливо повернул голову и узрел свою тещу Людмилу Васильевну. Она стояла на другой стороне улицы и, уперев руки в боки, подозрительно глядела на Глотова. Лицо у нее было толстое и потное — теща не переносила жару и каждым летом говорила, что на сей раз обязательно помрет, но, к изумлению своему, не помирала и от этого непонятно почему злилась и обвиняла всех в коварстве.
Лида прописала ее через два года после свадьбы (каким волшебным образом это ей удалось, никому неведомо), но Людмила Васильевна с ними не жила, она по дешевке снимала комнату на Дмитровском шоссе у одной своей деревенской подруги — той жилось скучно и никчемно, вот она и отдала теще комнату. Раз в неделю она приезжала к дочери, помогать убирать квартиру.
Теща стремительно перешла дорогу, даже не посмотрев ни налево, ни направо («Объедут», — всегда говорила она, с ненавистью глядя на автомобили), вплотную приблизилась к Глотову и спросила:
— Ну?
Глотова густо обдало луком и потом. Черт его дернул идти этой дорогой, он же знал, что она должна сегодня прискакать.
— Дык… — Глотов не сообразил сходу, что ответить, и развел руками. Пакет упал и тихонько зашелестел, разворачиваясь.
— Это еще что?! — с угрозой протянула Людмила Васильевна, переводя взгляд с мешка на Глотова. — А?! Что спрашиваю?!
Шумно выдохнув, как штангист перед рывком, она грузно нагнулась, ухватила пакет пухлыми красными пальцами и распрямилась, вытаращив от усилия глаза.
— Лидочкины вещи! — ужаснулась она. — Лидочки моей вещи! Кровью и трудом заработанные! Годами копили, не ели, с ног валились… А ты, стервец!.. Ах ты, негодяй! — от слова к слову голос ее повышался. — Мы тебя кормим, поим, а ты воровать, воровать, да?! Продавать понес?! Алкоголик! Бандит! Люди, посмотрите! Это что же делается?! Что же делается?! — теперь она уже кричала: — Вот! Ворюга!
Глотов зажмурился до кровавых кругов под веками и свирепо гаркнул, не открывая глаз:
— Ма-а-лчать!!
Он гневно перевел дыхание, и когда Людмила Васильевна умолкла разом, то ли от громкости крика, то ли от испуга, процедил отчетливо:
— Я не вор, поняла?! И никогда им не был! Поняла?! И не буду! Поняла?! А ты вот возьми и сожри это шмотье, все равно ведь не носит никто! Все равно в рванье ходите, мля!..
Он наконец открыл глаза, но Людмилу Васильевну поначалу и не увидел, вернее — увидел, но очень расплывчато, не контрастно, потому что слезы дрожали на ресницах и застилали зрачки. Он, как ребенок, двумя руками отер глаза, не глядя на тещу, повернулся и пошел прочь.
Всю неделю Глотов приходил домой поздно, когда жена и дети уже спали. Лида, может быть, и не спала, но делала вид, что десятый сон уже видит, когда он осторожно заглядывал в комнату, чтоб узнать, дома она или нет. Она с ним не разговаривала и не звонила ему с работы, и не оставляла ничего поесть, и Глотов сам себе покупал продукты и сам готовил.
Выходило не очень вкусно, но терпимо.
Спал он на матрасе и совсем привык уже жить на кухне. Он мог там и покурить лежа, и водички попить, не ходя далеко, и из холодильника чего достать, практически даже и не вставая с матраса. Но чаще, когда приходил, сразу засыпал, раза два даже забыв раздеться, потому что он теперь работал еще на Павелецкой дороге, слава Богу, в черте города, укладывал шпалы. Работа была зверская, однако платили замечательно, тридцатник в смену. Уставал смертельно, но настроение зато у него теперь не такое было паршивое, плохонькое оно, правда, было, но не такое гадостное все-таки, как раньше. К тому же и Зотов и впрямь хорошим мужиком оказался, сдержал слово и помог Глотову в кассе взаимопомощи получить триста рублей.
В один из вечеров, когда он возвращался с работы, показалось, что увидел того, низенького, с которым был ТАМ, в той квартире. Подбежал, ухватил яростно за плечо, развернул к себе, хотел вдарить для начала, чтоб разговор добрый получился, но, к несчастью, это совсем другой мужичок случился, он затрясся мелко и чуть в обморок не упал, и пришлось Глотову тащить его на лавочку и приводить в чувство…
В субботу поутру пересчитал он причитающиеся ему двести рублей за работу, приложил их к тем, что получил в кассе взаимопомощи и сотню из аванса, надел чистую, самим выстиранную рубашку, и старательно отутюженные брюки, побрился тщательно, наодеколонился, выпил чаю горячего, покурил, посидел на дорожку, словно в дальний-предальний путь собрался, сунул толстую пачку в карман и вышел из дому.
Возле метро в киоске «Союзпечати» купил газету, зашел за киоск, оглядевшись по сторонам, вынул пачку из кармана, завернул ее аккуратно в газетный лист, примял пачку, чтоб поменьше она была, сунул ее обратно, а остальную газету скомкал и выбросил в урну. Когда у самого уже входа в метро был, увидел на шоссе, у тротуара лошадь, впряженную в чистенькую телегу.
Глотов остановился, взялся зачем-то рукой за щеку и, наклонив голову набок, заулыбался глупо. Вот те на! Лошадь в городе, в столице! И на миг все исчезло вокруг, и машины, и люди, и дома, остались только лошадь и солнце, белое, палящее, и вместо домов холмы зеленые выросли, вместо мостовой речка потекла искрящаяся, веселая, свежестью манящая. Как во сне, подошел Глотов к лошадке, погладил нежно проплешинки, запустил пятерню в гриву, живым гребешком расчесывая ее.