Наконец всевидящее третье око узрело Зыбкий Путь – нить не толще паутины, что провисла между землей и небом. Босой ступней она встала на него и совершила первый шаг. От лютой боли зашлась ее душа: острее лезвия меча был этот путь!
Он разделял огонь и воду, Свет и Тьму…
Да нужно было ступать вперед! И отыскать князя Святослава, чтобы исполнить свой истинный рок – спасти его от мрака.
Она шла и искала повсюду, .благо, могла пройти где б ни захотела. Но Зыбкий Путь меж небом и землей был перепутан, а всевидящее око истомилось видеть в одночасье две ипостаси мира.
Кровавые слезы, они текли по лицу.
С сего пути она позрела тризный пир: вся русь, усевшись за столы, вкушала мед из братины, пущенной по кругу. Хмельную сладость вначале плескали на курган – отведай первым, князь! Испей со мной! И лишь потом прикладывались сами. Из одной братины пил черносошный крестьянин и князь удельный, боярин думный и его холоп, порядный воин и священный, по доброй воле воспринявший Каз от бога Рода. Возможно, потому и любили скорбеть на Руси, ибо лишь в горький час ощущали родство и единство. Что делать, если одна братина на всех? И повенчанные ею, связанные, окрученные вдруг до колкой мужской слезы, они начинали ощущать остроту братской любви. Окованный золотом сосуд, словно пчелиная матка, собирал вокруг себя единогласно и мощно звучащий рой, способный единым порывом, единым воплем окликнуть бога на небесах.
А коль он слышит – и жить не страшно, и умирать весело.
Покуда братина свершала первый круг – миновал день и пришла ночь. Ведь без малого пол-Руси – сошлось в скорбном граде! С последними лучами зари взыграли повсюду костры, и искры, доставая Креславу, жалили тело, дым застилал пространство и вы –
едал все три ока. Она же все бродила над землей и искала. Среди ярких огней и ясновидящей было не узреть Святослава, ибо он сам был суть огонь и свет.
А у костров гусляры, соединившись в круг, ударили по струнам – печальный долгий звон, словно могучее крыло птицы, опахнул Креславу. И теперь уж не было уныния голосов жен-плакальщиц – оплакали, отплакали свое; густой и зычный звук голосов мужей вплетался в пение струн. Питаясь от земли и от огня, он рос, мужал, и вот, вскормленный мощью многих глоток, вдруг вскинулся, как пламя, потряс дерева, сбивая наземь уснувших птиц и лист дубовый. Распев громогласный пронизал даль, сгустился и матерой тучей взметнулся к небу!
И достал Последний Путь, коим уносился огненный корабль. Бежали волки прочь, поджав хвосты, олени проскакали в глушь чащоб древлянских, и рыбы опустились в глубину.
Эх, веселиться бы так!
Но скорбной песнь была!
С зарею гусляры персты отняли от струн и песнь уснула, как ночная птица. Креславе мыслилось: когда костры угаснут – увидит Святослава, ибо останется на земле токмо свет его. Да все напрасно! Дотлели угли, и взошедшая заря укрыла своим светом свечу горящую – суть княжича тресветлого.
Покуда тризники, разбредшись по шатрам и вежам, ложились почивать на краткий час, вновь накрыли великие столы и наполнили братину. Однако сему дню след было начаться не с пира, а с тризной битвы. Всякий муж и воин жаждал показать свою удаль, и в потешной сече умерить боль, утешить скорбь. И смерть изгнать из разума и сердца! Пусть в торжестве сноровки и мощи тела, в блистании мечей, в полете стрел восторжествует движение и жизнь! И пусть она будет крепка, словно боевой щит, способный выдержать любой удар супостата!
Не оправдались надежды Креславы. Она видела, что витязи готовятся к тризному ристалищу – обряжаются в латы и кольчуги, мечи острят, перебирают стрелы в колчанах и почему-то вместо битвы расходятся по шатрам, прячутся под телеги и повозки.
А княгиня с боярами пришла под стены Искоростеня и такую речь завела:
– Мужа теперь не оживить, а вдовье сердце кротко, и нет в нем места злу и обиде. Любо мне будет позреть на тризне и вас, древляне храбрые. Ступайте же за столы, поднимите братину, утешьте мою скорбь и разделите горе!
Князь Мал в тот час стоял в своей башне и любовался на княгиню, вкушая ее медоточивую речь. Однако человек лесной, не утративший звериного чутья, насторожился: вот так же смышленый ловец выманивает медведя, вначале загнав его в глухой бурелом. Поставит еды и питья, а под приманкой – ловчая яма. Если желает живьем зверя взять-то дно выстелит травой, а мертвым – колья установит.
Исполненный тревогой за послов, он всю ночь слушал радение – грозную песнь, что сотрясала стены его града и напоминала рычание могучего зверя. ан нет! Сдается, тут подвох, ловушка!
И Свенальд вдруг покинул скорбный стан со своей дружиной…
Так говорил разум. А душой он в сотый раз слетал с сей башни и мчался на чарующий голос княгини! Пусть яма ловчая с кольями, пусть смерть настигнет, но хотя бы на миг очутиться с нею рядом, руки ее коснуться, взглянуть в очи. Нужно ли опасаться сладких речей ее, если он давно в ловчей яме?
Княгиня меж тем обращалась к Малу, и от ее манящего образа клокотало сердце в бунтующей груди.
– Ступай и ты, князь! Желаю .позреть тебя. Молва идет, ты страшен, как космач. Но ежели лжет она – по левую руку посажу! Не убоялся ты мужа моего и сразился с ним – не страшись же меня, вдову несчастную, жену глупую. Принимала я твоих послов, ведомо, зачем пришли они. Вот минет срок скорбный, иной пир учиним!
Нет уж, не прельстить тебе словом! Не выманить! И сладка речь твоя, но слышится коварство! Надежнее пересидеть, дождаться сватов или Свенальда. Все одно не миновать княгине своей участи! Не зря старый воевода твердит, что достойнее мужа, чем Мал, не сыскать княгине во всей Руси. А если за это взялся Свенальд, переживший всех варяжских князей, и сам суть варяг – знать, он самый досточтимый из досточтимых. Не велел он отпирать ворот, запретил тризновать вместе с русью, приказал обождать, покуда не уймется скорбь в сердце прекрасной княгини.
Князь Мал велел ни под каким видом не открывать городских ворот, однако воля его утонула в оре. Неискушенные в хитростях и обмане древляне поверили княгине и своевольно отворили крепость, устремляясь к тризнищу. Их подстегивал и вдохновлял слух, что скоро князь Мал, женившись на вдове-княгине, сядет на золотой престол. Разум был слеп и глух, а души чисты и доверчивы. Что может сотворить им жена?
Древлян с добром встречали и за столы усаживали и хмельной мед так щедро подавали, что усомнился князь! А соплеменники звали:
– Иди к нам, брат! Стоя на забрале, не вкусишь вина, а русь славно угощает. Таких медов мы сроду, не пивали. Ступай на пир, брат Мал! Ведь зришь, как русь глупа и безобидна! Знать бы ранее, что за погубленного князя нас медом станут потчевать, так мы бы всех князей в Руси прибрали!
И княгиня искушала:
– Твои холопы верно говорят! Глупы князья в Руси, и нет достойнее и мудрее тебя. Поди на пир, не брезгуй. Мне любо своей рукой поднесть тебе рог с вином, что Креслава мне оставила!
Однако не искусился на льстивые речи Мал, его чуткий разум одолел бездумные порывы сердца, велел он запереть город и затаился в своей башне.
Никто из смертных не знал и не предвидел, что случится в скорбном граде, и даже мудрая дальновидная княгиня, созывая древлян на пир, не замышляла месть, не ведала, что сотворится через час-другой.
Все зрела лишь одна Креслава, имея третье око, она вгляделась вдаль, и в ширь, и вглубь, и содрогнулась: где ныне пировали, где меды текли рекою – там вспенится и всклокочет поток кровавый. Взбурлит, взыграет и, подхватив тресветлого княжича, унесет – месть материнская погубит чадо.
И ведая это, она восставала против древлян, пыталась не пустить на этот пир, звала, кричала им, да все тщетно: она подпирала хрупкими руками тяжелые городские ворота, вставала на пути спешащих к гибели людей, но беда, беда! – не видели Креславу! И текли сквозь нее, как сквозь туман утренний, к столам, ломящимся от яств. Только князь Мал неведомым образом слышал ее, потому что сам после убийства Игоря висел меж небом и землей.