Я с опаской и благоговением разглядывал прекрасный куст дикой розы. Рассказ матери показался мне таким достоверным, что я видел на цветах алую кровь эфиопского принца, да и весь куст стал для меня живым, и была в нем кроткая нежность. Я не смел к нему прикоснуться.
— Видишь, — сказала мать. — Розе и по сей день не наскучило одиноко жить в лесу, и она ни разу не пожелала снова превратиться в принцессу. И впрямь, чем плохо? Стой себе спокойненько на месте, цвети, благоухай. Все лучше, чем бегать в самый солнцепек по чужим выгонам да спину гнуть.
— Но ведь она принцесса!
— И-и! От принцессы до нищенки недалеко… Говорила же я тебе, что ее королевство захватили эфиопы. Разве судьбу человеческую заранее узнаешь?
И мы надолго примолкли, только трава глухо хрупала, когда ее рвали наши огрубелые руки.
Потом мы забрели на красивую поляну.
— Глянь, — сказала мама, — там папоротник, он — чудо-цвет.
— Где?
— Да вон листья резные-узорчатые, с зеленым завертышем наверху. Это бутон цветка и есть. В янову ночь папоротников цвет раскрывает лепестки, отцветает и осыпается. И все за один миг.
Я очень удивился и спросил маму, отчего он такой. И почему ни один цветок так не цветет.
— Потому что это цветок волшебный. В нем хранится вся мудрость земная. И перед его красой вся земная краса блекнет. Он будто капля росы под солнышком. Будто слеза радости в уголку глаза. И когда в самую полночь он расцветает — все окрест на миг светлеет, как днем.
— А кто-нибудь его видал?
— Конечно, видал: а то как же бы о нем стали рассказывать?
— Ах, вот бы мне хоть разок… — вздохнул я.
— Если крепко захочешь, увидишь, — очень серьезно сказала мама.
Я перестал работать и только слушал.
— Если хочешь увидеть папоротников цвет, тебе перво-наперво надо быть смелым и ничего не бояться. А еще тебе понадобится железная палка и шелковый платок. Палка эта тяжелая, а платок дорогой. Но если будут у тебя деньги, сила и смелость, то можешь в янову ночь уследить, как цветет папоротник. Стань подле папоротника, только смотри, не потопчи его, обернись к нему спиной и очерти железной палкой вокруг себя кольцо. Чем шире кольцо, тем лучше. Потом постели у самого папоротника шелковый платок, опустись на колени и смотри на бутон, глаз не отводи. Сбегутся вокруг тебя львы, волки, медведи, змеи огромадные и всевозможное зверье со всего света. Будут они рычать, шипеть, зубами лязгать, землю когтями драть, а ты глаз не поднимай. Будут разные кикиморы да чудища фокусы всякие выделывать, чтобы ты на них взглянул, а ты утерпи. Поднимешь глаза хоть на миг — кольцо разом потеряет силу, и звери тебя разорвут. Но если доверишься силе кольца, не поддашься любопытству и не взглянешь на кикимор, увидишь вот что: цветок папоротника с треском раскроется, в небе вспыхнет алое пламя. Все звери и страшилища с ревом и воем кинутся врассыпную, а чудоцвет тихо опадет на твой платок, будто уголек отгоревший. Но скрытая в нем сила не пропадет. Ты бережно увяжи его в платок и храни весь свой век, тогда узнаешь все, что творится на белом свете, и все, что станешь делать, будет доброе, хорошее.
Мешки мы набили доверху, время было на исходе. Мы спешили домой, почти невидимые под нашим грузом. Шли молча, только на коротких привалах мать спрашивала, не слишком ли мне тяжело.
А я и не чувствовал ноши, потому что все время думал об алом шиповнике да о цветке папоротника.
В БАНЕ МАЛЬЧИШКА!
Может, это и неприлично, но я ходил в баню с женщинами. И тут ничего нельзя было изменить. Во сто раз охотнее ходил бы я с мужчинами, но это было невозможно. Вымыться как следует я еще не умел, а угодить в дедушкины лапы означало жестокую пытку. Однажды я это испробовал. Сперва дед поднял меня на полок и поддал такого жару-пару, что я чуть не задохнулся. Лежа навытяжку, я должен был без хныканья по очереди подставлять под дедов веник живот, спину, бока. Веник был мягкий, душистый, но кожа от такой порки горела огнем. Под конец я кубарем скатился с полка и припал к кадушке со студеной водой, чтобы хоть немножко перевести дух. Я охлаждал ею лицо и фырчал, как кошка. Потом наступило самое страшное — головомойка. Дед разрешил мне только намочить волосы, а за дальнейшее взялся сам. Большущим куском мыла он быстро натер мне макушку и давай скрести мою головушку когтями. Я извивался от боли, плакал, кричал, я сделал попытку спастись бегством, но дед ухватил меня за руку, раза два огрел верхним концом веника и, зажав между колен, продолжал мытье. Мыльная пена сползала мне на лицо, щипала глаза, набивалась в нос — ему и горя мало! Потом он взялся меня ополаскивать. Горячий ливень окатывал меня без передышки, я даже не успевал воздуху глотнуть.
В жизни моей это было страшное событие. Пожалуй, нынче я бы такой пытки не выдержал, умер бы на месте. По сей день не могу без содрогания слышать слово «баня». И всякий раз вспоминаю деда. А то бы я не завел о нем речь в этом рассказе.
На другой день мать вздумала проверить, чисто ли мне вымыли голову. И что же она увидела? Вся голова сыночка сплошь в запекшихся царапинах.
Мать показала деду его художество.
Дедушка дивился: да он же только слегка почесал! Ишь, барчук-неженка! Черт-те что! До такого дотронуться не смей.
С тех пор мама брала меня с собой в баню. Знакомые мягкие руки прикасались к моему телу. Знакомые чуткие пальцы перебирали мои волосы. В сумраке, в клубах пара, я бродил среди женщин и вовсе не чувствовал, что мне там не место.
Вот почему я совершенно был сбит с толку, когда однажды в парную вошли девчонки-школьницы и, заметив меня, подняли отчаянный визг и метнулись через высокий порог в предбанник.
— Мальчишка! — вопили они. — Девочки, милые, в бане мальчишка!
Затем последовало самое ужасное. Вопли девчонок перепугали меня. Решив, что в баню забрался какой-то мальчишка-разбойник, я опрометью бросился следом за беглянками.
Те завопили пуще прежнего и поскакали из бани прямо в кусты.
Я не знал, куда бежать, и со страху разревелся. А в бане все хохотали, словно ничего страшного не случилось.
Когда мы наконец оделись и вышли, школьниц нигде не было.
— Но одежка-то их в бане! — сказала хозяйка и стала беглянок звать.
Из густых кустов возле бани робко отозвались два голоска.
— Вот дурехи! — сказала хозяйка. — Ребятенка не видывали! А ну, Яник, сбегай, постращай их как следует!
В кустах раздался пронзительный двухголосый визг.
Только тут я понял: девчонки-то убежали из-за меня!
СОСЕДСКИЕ ПАСТУХИ
Ох, как строго мне было наказано не ходить к соседским пастухам!
Я помнил об этом, топтался на хуторе, терпел, но порой соблазн бывал столь велик, что я забывал о неизбежной расплате и убегал.
Да и как не убежать! В ольшанике возле школы так чудесно заливается кларнет. Рудис сделал его сам.
На нашем выгоне я подбегаю к жердяной изгороди, влезаю на прясло. Ну да, на школьном выгоне пасется стадо, как раз невдалеке от ограды. А Рудис прислонился к ней и играет на своем кларнете. Ничего, я же только на минутку!
И вот я стою перед музыкантом. Сияющими от восторга глазами смотрю, как его длинные пальцы подымаются над черными дырочками кларнета. Тем временем коровы отошли подальше, и мы на несколько шагов продвинулись за ними. Не беда, до моего дома рукой подать.
— Сбегаем в дальний конец, — зовет Рудис. — Я тебе молотилку покажу.
— Молотилку?
— Я сам ее смастерил. Всю весну провозился, а теперь готова.
— Большая?
— Маленькая. За раз берет две-три соломины. Зато как молотит: тэк-тэк-тэк! — и готово.
Я еще никогда не видел молотилки и поэтому остался.
Мы побежали в дальний конец выгона. Рудис начал искать молотилку под одним можжевеловым кустом, под другим — молотилка исчезла. Не иначе мальчишки из Квичей утащили.