Летом мы пошли с бабушкой в село к ее крестнице, а моей крестной.

— Вот нынче я и покажу тебе черта, — сказала бабушка, когда мы подошли к вилитскому сараю.

Сарай стоял на лугу в полуверсте от дороги, но мы свернули туда.

Другого такого чудесного сарая я в жизни не видел. Все четыре его стены были сплошь усеяны чертями. Острым ножом там были вырезаны всевозможные черти, большие и маленькие. Там на могучем коне ехал король с длинной бородой, а черт вел его коня в поводу, и двое маленьких чертенят вилами тыкали коня в задние ноги. Там брел по дороге старый еврей-коробейник, сгорбленный, с огромным коробом на спине, а на коробе восседал черт. Была там и целая преисподняя, полная чертей и скорченных человеческих тел. Все черти были с копытами, рожками и мордами вроде овечьих. У иных чертей хвостов не было вовсе, зато у других хвосты извивались, точно змеи. Хвостатые черти очень походили на моих домашних чертенят, и я верил бабушке, что главного черта никто не видал и что он сидит в самом пекле на привязи.

— Ну, знаешь теперь, какие они, черти? — спросила бабушка, когда мы вышли из сарая.

— Знаю.

Чертей этих вырезали сыновья Вилита, когда пасли скотину на пастбище. Это были произведения искусства, а их создатели — истинные художники. Но то ли от бедности, то ли от непонимания своего таланта они так и остались простыми тружениками. И все ж в кладовой моей памяти они навсегда останутся великими художниками, и я бы с радостью отправился в дальний путь к старому сараю, если б не знал, что этот музей искусства давным-давно сгорел.

Говорят, в ночь пожара из сарая выскакивали черти и прыгали в ближнюю речку. И еще спустя долгое время, по ночам и в полдень, люди видели на гареве чертей, которые сидели там, уныло свесив уши. Издали они походили на груду головней.

ПЯТЁНА

Белая книга - i_040.png

Прежде моя мама не была такая бедная. У нее даже была рыжая корова с белыми рогами. Но потом корову пришлось продать. Деньги разошлись, другой коровы мы так и не купили. И частенько на ужин довольствовались бедняцкой похлебкой. Мы сидели в своем темном углу, мама держала на коленях плошку с водой, а я крошил в нее хлеб. Так, молча, хлебали мы бедняцкую похлебку.

Ту, последнюю нашу корову звали Пятёна. Она была дочкой бабушкиной Буренки и на свет появилась в пятый день недели. Росла она в ласке, в холе и выросла смирной, привязчивой. Бывало, пройдет мать мимо хлевушки, только словом обмолвится, а Пятёна тотчас голос подаст. Я любил трепать ее за мягкий теплый подшеек, почесывать шкуру, искать в коротких волосках, не завелась ли где вошь. Пятёне это очень правилось. Я совал палец в ее круглые ноздри. Она не обижалась, только всегда потом ловко чистила их кончиком гибкого длинного языка. Я хватал ее за рога, но однажды она выказала неудовольствие, мотнула головой — оставь, дескать, меня в покое. И я никогда больше за рога ее не брал. Мы с ней жили очень дружно.

Но вот случилась беда. Где-то в кустарнике наша Пятёна порвала сосок. В полдень мама стала ее доить — что за напасть? Корова ногу подымает, оглядывается, струя молока бьет вкось, то матери на кофту, то в рукав. Мать осмотрела Пятёнино вымя, прощупала один за другим все соски. Видит — на одном узкая красная полоса.

— Ничего, — сказала мама, — заживет.

Но ранка не заживала. Доить за этот сосок было нельзя, а когда доили, молоко бежало двумя струйками. А потом и само стало вытекать, чуть вымя набрякнет.

Мать заговорила о продаже Пятёны. Да и никто из домашних другого не мог посоветовать. Но надо было выждать, пока не убудет молоко. Пятёна прожила с нами еще целое лето.

И вот пришло время расставаться. Мать попросила у хозяина лошадь, мы привязали Пятёну за веревку к задку телеги и поехали на базар. На базаре я еще никогда не бывал. При виде такого моря людей и скотины мне стало страшно. Чудилось, заедем мы туда и обратно не выберемся, пропадем. А какой гомон! Какая мешанина звуков вырывалась из этой толчеи! У ворот бледная нищенка-литовка позванивала маленьким колокольчиком. Чуть подальше сидел лохматый старик нищий и играл на гармонике. Подле него, сгорбившись, закрыв глаза, стояла грязная девчонка чуть постарше меня и пела песню. Мы проехали по улице мимо них и развернулись. Дедушка распряг лошадь, поднял оглобли торчком, чтобы не мешали. Теперь можно было начинать торг с покупателями-евреями.

— Сколько просишь? Сколько просишь? — твердили они без умолку.

— Двадцать восемь, — всякий раз отвечали мы.

Покупатели только усмехались и один за другим отходили.

Подошла к нам высокая худая литовка в желтой кофте. Она заглянула Пятёне в рот, пощупала у нее кончик хвоста, подавила вымя.

— Двадцать пять, — сказала она.

— Тебе и за тридцать не отдам, — ответила мать.

— Это почему? — растерянно улыбнулась литовка.

А мать шепнула ей:

— Для хозяйства не присоветую никому.

Литовка поняла, поблагодарила и ушла.

Тут маме втихомолку досталось.

— Дура этакая! — ругал ее дед.

— Ну и пускай дура! — отвечала она.

Опять стали подходить евреи, торговались, хаяли нашу корову. Сбили цену до двадцати трех рублей, мама уже было согласилась продать, но той порой подошел молодой барин в зеленой шляпе и коричневых перчатках. Он оглядел корову со всех сторон, и она ему понравилась. После долгих переговоров он сторговал ее за двадцать шесть рублей, и мама взяла у него деньги.

— Далеко повезете? — спросил дед.

— В Корочкину усадьбу, под Большую Елгаву.

Мать пригорюнилась.

— Значит, больше нам не свидеться, коровушка моя! — С этими словами она протянула Пятёие последнюю корочку хлеба.

Явился какой-то бородач, накинул Пятёне на шею тяжелую цепь. С непривычки бедняжка уныло понурилась, будто в ожидании еще горших бед. Мама отвязала от телеги Пятёнину привязь и сказала:

— Снимите с нее цепь, барин. Я свою веревку отдам. Новая, крепкая, ручаюсь — не порвется. А у коровы хоть какая-то привычная вещь будет на чужой стороне.

Барин посмеялся, но цепь велел снять. И Пятёну увели.

Мама вынула из кармана деньги, подержала их в стиснутом кулаке и сунула обратно. Потом мы пошли на базар.

Мне купили новый картуз с ярким бумажным козырьком. Купили обвитую золотой тесемкой, длиннющую конфетину, похожую на верстовой столб, и еще купили сдобную булку, украшенную пупырышками. Я ходил по улице, уцепившись за материну юбку, и жевал сдобу. Пятёна была забыта.

Но когда мы выехали с базара и свернули на большак, знакомый голос позвал меня.

Мы оглянулись.

Близ дороги у длинной перекладины стояли на привязи коровы и быки. Среди них была и наша Пятёна. Она повернула голову в нашу сторону и мычала. Мы видели ее черные глаза.

Мама всхлипнула, сказала деду, чтоб погонял лошадь, — чего шагом плетемся, разве это езда? Дед натянул вожжи, и мы припустили, да так быстро, что зеленые полосы обочин побежали нам навстречу.

Весь вечер мама была молчаливая, спать легла, не поужинав. На другой день я слышал, как она у колодца говорила хозяйке:

— Продать бедняку, у кого, поди, всего-навсего одна животина, посовестилась.

— Так-то оно так, — подтвердила хозяйка. — В хозяйстве ее держать — рисково, может, и зарастет ранка до отела, а все ж ручаться нельзя.

— У меня прямо камень на сердце, — сказала мама. — Не иначе — грех я на душу приняла, что не выложила тому барину всю правду.

— Ничего, — успокаивала хозяйка. — Думаешь, у такого карман отощает? Не захочет держать — продаст.

— А как пусто стало… Куда ни посмотришь… Вроде кто помер. Войдешь в хлев — где же моя Пятёнушка? Ни привязи нету, ни яслей. Только и плачешь.

С тех пор по вечерам мы часто ужинали бедняцкой похлебкой. Кроша хлебные корочки, я часто вспоминал Корочкину усадьбу.

И по сей день, если порой встретится в газете это название, я сразу вспоминаю нашу Пятёну. Мне чудится, будто она еще жива и будто — зайди мы с мамой к ней в хлев — знакомый голос позовет нас и нам навстречу засветятся два черных ясных глаза.