Слава его стала не менее царской, а любовь едва ли не всенародной. Исцеленные Корейшей исчислялись уже тысячами, не менее было и тех, кто горячо воспевал его за «полезные и мудрые советы».
…Спустя пять лет после воцарения Корейши в Москве, к нему явился мужчина офицерской выправки, но наряженный в простонародную чуйку и стоптанные набок хромовые сапоги. Это был несостоявшийся жених — Егор Коротаев, глаза его лихорадочно горели, руки чуть нервно подрагивали. В этом несчастном трудно было узнать самоуверенного, полного животной силы гвардейца.
Тревожно оглянувшись по сторонам, гость громким шепотом произнес:
— Любезный… э-э, уважаемый… многоуважаемый Иван Яковлевич! Вероятней всего, вы меня не помните. Мы с вами встречались под Смоленском… в лесу. Я тогда еще немного погорячился. Очень желал бы поговорить с вами тет-а-тет, так сказать, с глазу на глаз, без лишних свидетелей.
Глаза Корейши хитро блеснули, он кивнул приближенным, всегда наполнявшим помещение:
— Кыш отселя! Земляк мой смоленский прилетел яко сокол быстрый, от погони ушел.
Все клевреты моментально исчезли, словно их ветром сдуло.
Иван Яковлевич поудобней развалился на кровати:
— Ну, непутевый, докладывай! Сегодня палкой махать не будешь?
Коротаев нервно сглотнул, хрипло выдавил:
— Что было — то было! А ныне, по причине людской злобы и клеветнических наветов, нахожусь в бегах, спасаюсь от суда неправедного…
Иван Яковлевич иронически усмехнулся:
— Оклеветали агнца Божьего?
Коротаев, сделав вид, что не замечает насмешки, торопливо продолжал:
— Имение мое за долги продано, и еще обвиняют в растрате казенных средств. Грозит мне лишение всех прав состояния и решетка тюремная…
— «Терпение убогих не погибнет до конца»!
— Плоть моя изнемогает от нынешней жизни тяжелой, — Коротаев, желая угодить юродивому, пытался попасть в тон его речи. На устах Корейши играла грустная улыбка.
— Я в отчаянии совершеннейшем, — Коротаев обхватил голову руками. — Убедившись, Иван Яковлевич, в вашей мудрости и прозорливости, к стопам вашим повергаюсь и вопрошаю со смирением: что делать мне?
Надолго воцарилось молчание. Наконец, словно пробудившись от дум, Корейша поднялся с постели и уселся за крошечный столик, на котором лежала белая стопка бумаги и стоял чернильный прибор. Он любил подавать советы письменным образом, записывая их, порой завуалированные в аллегорическую форму, порой вполне ясные.
Заметим, что почерк у Ивана Яковлевича обличал в нем человека высокоразвитого. Начертание слов было несколько архаичным и напоминало каллиграфию времен Екатерины II (автор этих строк имел возможность убедиться в этом лично). Вот, наконец, что-то написал Корейша на четвертушке бумаги и протянул гостю:
— Прощай, мы больше не встретимся.
Коротаев пробежал глазами записку. Его лицо запылало от гнева, он с ненавистью затопал сапогами:
— Пропади пропадом, гнусный старик! Зачем только к тебе пришел? Всю жизнь ты стоишь на моем пути!
Корейша негромко возразил:
— Не я, а нечистый стоит на твоем пути. Ты вошел и даже забыл лоб перекрестить, вот черный тебя полюбил. Дела творишь злые и нет на тебе благословения.
В тот же вечер на постоялом дворе Поповой, что в приходе Спаса на Глинищах, произошел смертельный случай. Постоялец из второго нумера пустил себе пулю в лоб. Выяснилось позже, что это тот самый Егор Коротаев, из дворян, которого разыскивали за растрату. В кармане самоубийцы нашли записку «Бегаешь быстро, а пуля еще быстрей».
А на другой день в полицию пришло отношение, гласившее: поскольку растрата Коротаева погашена одним доброхотом, то уголовное дело прекращено и с преступника обвинения снимаются.
Так на этом несчастном дважды сбылись предсказания Корейши.
ЭПИЛОГ
Как догадывается читатель, лицо, внесшее растрату — это Соня Облесимова. Она осуществила свое желание: приняла сначала послушание, а спустя три года и постриг. После последовавшей вскоре смерти Натальи Федоровны мать Александра (в миру Соня) наследовала громадный капитал.
Она употребила его на помощь бедным.
Однажды мать Александра сопровождала настоятельницу монастыря в Москву. Там она посетила Ивана Яковлевича, осыпала богатыми подарками. Тот произнес слова, которые, кроме матери Александры, никто не понял: «Ты — судьба моя».
В сентябре 1861 года «Полицейские ведомости» поместили некролог:
«Находившийся в Преображенской больнице Иван Яковлевич Корейша сего сентября 6-го числа в четвертом часу пополудни скончался. Отпевание тела имеет быть в воскресенье 10 сентября в 10-м часу утра в приходской церкви Екатерининского Богадельного дома, а погребение в Покровском монастыре».
Но на место последнего успокоения претендовали еще два кладбища — Черкизовское и женского Алексеевского монастыря. К счастью, погребение было совершено на первом. Почему «к счастью»? Да потому, что в годы большевистского маразма два первых были кощунственно превращены в стадион (Алексеевское) и так называемый «парк культуры» (Покровское).
Память об удивительном Корейше жива. Придите на Черкизовское кладбище и сразу направо от входа вы увидите его тщательно ухоженную могилу. Поклонитесь праху замечательного человека!
ТЕНЬ ДЬЯВОЛА
Словно зловещий рок тяготел над семьей Достоевских. Великий писатель страдал эпилепсией. Он пережил ни с чем не сравнимые муки приговоренного к смерти, полной мерой хлебнул горькой чаши каторги и солдатчины. Совсем молодой — в 36 лет — скончалась мать Достоевского. Собственными крестьянами был убит отец. Короток век первой жены писателя — Марии Дмитриевны, детей Софьи и Алексея. Безвременно ушел из жизни любимый брат Михаил.
И уже на закате века всю Москву потрясла кровавая трагедия родной сестры Федора Михайловича — Варвары… Об этом наш рассказ.
ЧАЙ НА ДВОИХ
— То-то любезная была езда, — с удовольствием говорила старуха лет семидесяти, неловко вылезая из саней и путаясь в длинных полах лисьего салопа. — И снежно нынче, и морозец в аккурат, самый легкий и даже приятный. От дочки домчались как на волшебном ковре-самолете — в мгновение ока. А ведь расстояние отскакали весьма интересное, не близкое.
— Извольте, Варвара Михайловна, встать сюда, на утоптанное, — с подобострастием произнес парень неказистой наружности, впрочем, вполне приличной. Он был одет в сильно поношенную шинель, прежде солдатскую, но давно употреблявшуюся в штатских целях — вместо зипуна и весьма засаленную, а в подоле даже разорванную, но, к чести владельца, крепко заштукованную.
— Тпру, шальной, — прикрикнул парень на резвого коня, впряженного в сани. — Держитесь за саночки, а это мне передайте, — и он с заботливой суетливостью принял у старухи легкий парусиновый сак замоскворецкой работы. — Вы точно подметили, домчались мы живо. Каурого даже немного запарили. Повернитесь, пожалуйста, спинкой, смахнуть надо, — и парень тяжелой рукавицей начал стряхивать со старушечьего салопа снег. — Вот так, сделайте такое ваше одолжение, еще повернитесь. — И, соблюдая сугубую осторожность, парень сдул пушистые снежинки c допотопной, времен Екатерины, собольей шапки. — Эко вас засыпало!
— Ну, будет! — остановила его усердие старуха. — Иди-ка лучше на лестницу, там посвети. Ишь, ходить стало что-то тяжело, а прежде порхала что твоя птичка! Еще когда парадная лестница была в нашем доме открыта постоянно, так я, веришь ли, по нескольку раз по ней чуть не бегом взлетала. Пошли!
Уминая снег, наметенный возле крыльца, большими обшитыми рыжей кожей валенками, парень вошел в неосвещенные сени черного хода. Нашарив на притолоке огарок свечи, он серником зажег его и, держа руку на отлете, двинулся по лестнице, освещая старухе путь.