— Как для меня — прыгать! О, уж это-то я понимаю! — вскричал Гамба. — Да, да, еще бы! Сила глотки или сила ног — какая разница? Но видеть кругом разинутые рты, слышать рукоплескания, вызывать восторг — вот это жизнь!

— Нет, — возразила Олимпия, с глубокой печалью покачав своей прекрасной головой. — Нет, не то. Если я люблю пение, божественные мелодии, творения великих музыкантов и эту возвышенную отраду, которую нам дарит искусство, то не ради криков «браво», не во имя славы и почета, а ради себя самой, тех чувств, которые я испытываю и которыми делюсь с другими, во имя возможности выплеснуть то, что мучительно переполняет мое сердце. Во мне живет нечто такое, что, как мне кажется, просто задушит меня, если не излить его в пении. Я не затем пою, чтобы мне аплодировали, братец, а чтобы жить.

— Ладно, не важно, — сказал Гамба. — Ты задумала покинуть Париж?

— Да.

— И возвратиться в Италию?

— Да.

— Скоро?

— Самое позднее через две недели.

— Так это правда? Ты говоришь это не для того, чтобы обмануть твоего бедного Зорзи?

— Я тебе обещаю.

В комнате было два золоченых кресла, прислоненных друг к другу спинками. Ни слова не ответив, Гамба вдруг запрокинулся навзничь, в падении пришелся позвоночником на эту двойную спинку и, проделав немыслимый кульбит, очутился по другую сторону кресел, прямой, как свеча, с плотно сдвинутыми ногами.

Такова уж была его манера выражать радость.

Олимпия испуганно вскрикнула.

— Несчастный, — простонала она, уже улыбаясь, — ты кончишь тем, что сломаешь себе шею. Не говоря о том, что мою мебель ты уже начал ломать.

— Ах! Ты меня оскорбляешь! — возмутился Гамба, задетый в своем самолюбии искусного акробата.

И словно бы затем, чтобы отомстить за столь обидные опасения, он вспрыгнул на канапе, перескочил на сундук, а оттуда стал взбираться на что-то вроде огромного деревянного с позолотой канделябра, на котором стояла громадная японская ваза. На нее-то он и перебрался и принялся раскачиваться там, чудом удерживая равновесие.

— Да спустись же, я тебя прошу! — в ужасе воскликнула Олимпия.

— Будь покойна, — отвечал он, — это я торжественно отмечаю наше славное возвращение в Италию.

Надув щеки, он стал голосом изображать звук трубы, а руками имитировать движения трубача, потом громко запел:

— Тара-ра! Тара-ра! Тара-ра!

Внезапно пение застряло у него в глотке, и Олимпия с удивлением заметила, как он побледнел и мгновенно приобрел самый жалкий вид.

Причиной тому было появление лорда Драммонда.

Он вошел незамеченным: гром фанфар Гамбы заглушил слова лакея, когда тот вошел, чтобы доложить о его приходе. Так и вышло, что Гамба вдруг оказался лицом к лицу с холодной суровостью несгибаемого джентльмена.

Обескураженный, Гамба не столько спрыгнул, сколько свалился на пол с высоты своей вазы.

Не в силах сдержаться, Олимпия весело рассмеялась.

Лорд Драммонд, стараясь не дать воли раздражению, смотрел на певицу взглядом, полным молчаливого упрека за то, что она поощряет в своем брате склонность к развлечениям столь дурного тона.

Но она, не обращая внимания на его кислую мину, продолжала от души хохотать.

Гамба, обиженный такой ее веселостью, колебался, не уйти ли ему, но при одной мысли о том, что для этого придется пройти через гостиную перед самым носом у такого важного господина, на лбу бедного акробата выступил холодный пот. Дверь была далеко, канапе — близко, и он, выбрав канапе, молча опустился на него, стараясь, однако, принять достойную и приличную позу.

Он мог бы удалиться без малейшей неловкости: лорд Драммонд больше не обращал на него внимания. В присутствии Олимпии он переставал видеть что бы то ни было, кроме нее одной. Его взгляд, обычно учтивый, но холодный, обращаясь к ней, наполнялся невыразимым восхищением, смешанным с нежностью, в нем сияла симпатия, переходящая почти в восторг.

Певица протянула лорду руку для поцелуя.

Потом она предложила ему кресло, и оба сели у камина.

— Мой милый лорд, — сказала она, — чему я обязана удовольствием видеть вас в столь ранний час?

— Я пришел просить об одной милости, сударыня.

— О милости? Меня?

— Да, я сегодня даю званый ужин и прошу вас быть на нем… О, разумеется, не одну! С вашим братом.

VIII

ПОКЛОННИК ГОЛОСА

Услышав это приглашение на великосветский прием, Гамба скорчил жалостную гримасу. Олимпия же, помолчав, сказала:

— Дорогой брат, оставь нас с лордом Драммондом ненадолго одних.

Облаченный во фрак цыган не заставил повторять эту просьбу дважды: он тотчас откланялся и поспешно выскочил прочь, не имея не только возможности, но и желания догадаться, какая дуэль без секундантов сейчас здесь произойдет.

Олимпия продолжала ледяным тоном:

— На вашем ужине будут и другие приглашенные, милорд?

— Несколько друзей, — ответил г-н Драммонд.

— Я приду, — сказала Олимпия.

— Благодарю вас, diva carissima [2].

— О, не спешите меня благодарить, — перебила она. — Если я и соглашаюсь, то не ради вас, а ради самой себя. Мне скучно петь, не имея иных слушателей, кроме моего фортепьяно. А там меня, без сомнения, попросят исполнить несколько арий и я смогу заставить сердца ваших гостей отозваться на голос моей души.

Лорд Драммонд внезапно переменился в лице: теперь его черты выражали мучительное смущение.

— Простите, Олимпия, но я как раз собирался умолять вас не петь на этом ужине.

— Ах, так? Вы опять за свое? — промолвила она.

— Разве вы не знаете, какое страдание примешивается к моему восторгу всякий раз, когда кто-то, кроме меня, слышит ваше пение?

— Что ж, — сказала Олимпия, — я не буду петь. И не пойду на ужин.

В глазах лорда Драммонда молнией сверкнуло торжество, когда он услышал первую фразу, но после второй он заметно приуныл.

— А я обещал, что вы непременно придете, — произнес он.

— Что ж, скажете своим гостям, что я отказалась исполнить ваше обещание.

— Но как я буду выглядеть в глазах тех, кто явится ко мне только ради встречи с вами?

— Можете выглядеть как вам угодно.

Лорд Драммонд все еще пытался уговорить ее:

— Но что, если я попрошу вас об этом как о дружеской услуге?

— Вы вольны выбирать! — пожала она плечами. — Или я не приду, или буду петь.

Он более не настаивал, и с минуту оба не говорили ни слова. Англичанин был смущен, певица — полна решимости.

Наконец посетитель нарушил молчание:

— Суровость, с какой вы приняли мою первую смиренную просьбу, не слишком ободряет, и все же, хоть это вас удивит, я осмелюсь обратиться к вам со второй.

— С какой же? — обронила она холодно.

— Вы только что сказали, что вам надоело петь только для своего фортепьяно. А между тем вы прекрасно знаете, что на свете есть человек, который испытывает самый пьянящий восторг всякий раз, когда вы соблаговолите спеть для него.

— Это вы о себе?

— Если для вас счастье — петь, а для меня — внимать вам, отчего бы не использовать эти мгновения, когда мы вместе?

— Сегодня я не в голосе, — заявила она.

— Из-за того, что мы одни?

— Вот именно. Послушайте, милорд, мне надо откровенно объясниться с вами, тем более что и повод представился. Предупреждаю вас, что я не намерена более терпеть эту несносную тиранию, подчиняться которой вы меня вынудили, сама не пойму как. Господь дал мне голос не для того, чтобы я молчала, а власть потрясать сердца публики — не затем, чтобы я удалилась от мира. Не желаю больше вдохновляться при закрытых дверях. Когда вам захочется меня послушать, извольте приглашать тех, кто сможет слушать меня вместе с вами. Я буду петь публично или не петь вовсе. И признаюсь, рада, что в моих силах отказать вам в том единственном, чем вы дорожите, подобно тому как вы сами лишили меня того, чем дорожу я.

— Чего же я вас лишил, Олимпия?

вернуться

2

Бесценная богиня (ит.).