— Я верю вам, сударыня, — смущенно пробормотал граф фон Эбербах. — Но то, что вы мне рассказали, не доказательство. Вы напоминаете мне о причудливых выходках, происходивших на глазах у всей Вены, о которых вы, строго говоря, вполне могли узнать из болтовни досужих бездельников или из газетных памфлетов.

— Да, — согласилась Олимпия. — Но вот вам то, чего я не могла вычитать ни из какой газеты и никто в Вене об этом не знал. В ту пору у вас был на службе доверенный слуга по имени Фриц. Так вот, это случилось трижды, в те вечера, когда вы впервые были у Розамунды, у госпожи фон Розенталь и у Берты: Фриц приносил вам запечатанную записку, в которой все три раза повторялись одни и те же слова.

— Это правда, — проговорил Юлиус. Он был сражен.

— Хотите, я скажу вам, что это была за фраза?

— Говорите.

— В каждой из тех записок были только четыре слова: «Юлиус, Вы забываете Христиану».

— Так это вы мне писали? — спросил Юлиус.

— Да. Я привлекла вашего лакея на свою сторону.

— Но если это были вы, сударыня, — воскликнул граф фон Эбербах, — и если вы, как вы утверждаете, любили меня, для чего вы пытались воскресить во мне память умершей — память, быть может, куда более живую, чем вы думаете? Сударыня, сударыня, какой смысл был для вас избавляться от соперниц-однодневок, будя воспоминание о самой опасной из соперниц — той, что была прежде всех?

Олимпия не ответила.

— Я покинула Вену, — продолжала она, — и вернулась в Венецию. Я предпочитала потерять вас раз и навсегда, чем делить с другими. Я любила вас не из каприза или тщеславия, то была любовь святая и глубокая, любовь чистая и ревнивая, которой вы были нужны целиком, как и я сама всецело предалась бы вам.

Но вы принадлежали стольким женщинам, что уже стали ничьим, а если и были связаны с кем-то всерьез, то разве только с Бертой. Итак, я уехала и постаралась вас забыть. Нас разделило всего лишь пространство, но этого мне было мало. Я попыталась отгородиться от вас бесконечностью: искусством.

До тех пор я не искала в искусстве ничего, кроме честной и независимой жизни.

Я пела, чтобы было на что купить кусок хлеба и одежду, чтобы не платить за это той цены, которой заставляют расплачиваться бедных девушек. Кусок хлеба и сверх того рукоплескания — это все, чем был для меня театр. Но начиная с того дня я стала искать в нем иного.

Я вложила в него мою жизнь, всю душу и сердце. Всю страсть, которой вы не пожелали, я отдала музыке, великим метрам и великим творениям.

В первые месяцы это не приносило мне достаточного удовлетворения. Но мало-помалу идеал прекрасного овладел мною и создал для меня иной мир, помимо реальности и превыше ее. Я не забыла вас, но теперь это было то кроткое, меланхолическое чувство, что мы питаем к памяти дорогого существа.

Мне казалось, что вы умерли; да, причастность к бессмертному искусству породила во мне странное ощущение, будто вы, живущий в свете, среди празднеств и удовольствий, мертвы, а я, уже не существующая нигде, кроме как в моем искусстве, оторванная от всего и ото всех, не имеющая более ни страстей, ни интереса ни к чему, кроме вымышленных персонажей и воображаемых страданий, — я жива. Так мне казалось.

Я больше не возвращалась в Вену, только ежегодно посылала туда, хотя он сопротивлялся и душой, и телом, моего бедного Гамбу, узнать, что с вами сталось. В первый же раз он привез мне известие, что вашей любви к Берте настал конец и ваши скандальные похождения возобновились.

Потом, год за годом, он возвращался с рассказами о новых головокружительных авантюрах и скандалах. А я все глубже и глубже погружалась в свою любовь к Чимарозе и Паизиелло.

Так прошли годы. Эта жизнь с ее нескончаемым лихорадочным жаром и пыланием страстей постепенно испепелила вас.

Наконец, когда в прошлом году вы получили назначение в Париж, это дало мне надежду, что вы покончите со всеми своими утехами и наслаждениями.

В Париже я оказалась прежде вас, на сей раз решившись вас повидать, сблизиться с вами и испробовать на вас действие этого сходства, которое, как я знала, было между мною и вашей погибшей женой.

— А, так вы и это знали, сударыня, — сказал граф.

— Сначала я подумала, что победила, — продолжала Олимпия. — По крайней мере вы заставили меня поверить, что я оживила в вас воспоминание о бедной умершей. Я возвращала вас к вашей первой любви, чтобы омолодить ваше сердце, очистить его и, прежде чем туда войти, изгнать оттуда все эти жалкие легкомысленные соблазны, что так долго узурпировали место искренних, глубоких чувств. Вы постепенно становились тем, кто был мне желанен, тем, кем вы, быть может, были до того как попали в круговорот развращающих венских безумств.

Но в то мгновение, когда моя мечта казалась такой близкой, призрак Вены внезапно встал перед вашим взором, чтобы снова захватить в свой плен. Обольщение пришло в образе этой принцессы, чьим любовником вы когда-то были. О, я не забуду тот вечер в Опере, когда давали «Немую»… Вы появились в своей ложе с этой женщиной, надменной, порочной и наглой, и я почувствовала, что привычка к легкомысленным наслаждениям уже никогда не оставляет того, кто однажды поддался ее власти. Моя последняя иллюзия рухнула, и я сделала в Париже то, что в подобных обстоятельствах однажды уже сделала в Вене: я снова спаслась бегством, сударь, и в тот же день вне себя от горя отправилась в Венецию.

Итак, теперь я спрашиваю вас: верите ли вы, что я вас люблю и что мне можно доверять?

L

САТИСФАКЦИЯ

Граф фон Эбербах взял руки Олимпии в свои.

— Благодарю! — воскликнул он. — Да, я вам верю. У меня потребность верить вам. Я обманулся в стольких нежных чувствах и привязанностях, что, клянусь, безмерно тронут, встретив такую искренность и постоянство.

Олимпия, я от всего сердца благодарю вас за это чувство, уже столь давнее, доказательства которого я получил от вас лишь сегодня.

Значит, рядом со мной было преданное сердце, а я прошел мимо, даже не заметив этого. Я вас не знал, да и, верно, не мог бы узнать.

Не упрекайте себя, что не пришли ко мне восемнадцать лет назад. Я не смог бы вас полюбить, как не полюбил ни одну из тех женщин, что одна за другой внушали вам беспричинную ревность.

Теперь настал черед Олимпии с удивлением посмотреть на него.

— Ах, — продолжал он, — если бы вы знали, что было у меня на сердце в то время, когда я пускался в эти скандальные похождения, что забавляли или возмущали всю Вену, вы бы не стали завидовать ни Розамунде, ни госпоже фон Розенталь, ни даже Берте Маленькая ножка. Я поднимал шум вокруг себя, чтобы заглушить голос, безутешно рыдавший в глубине моего сердца.

Я не способен на чувство, которое было бы достойно вас. Мое сердце умерло вместе с той единственной женщиной, которую я любил, — Христианой.

Олимпия вздрогнула, не сумев скрыть вспышку радости.

— Это правда? — прошептала она.

— Никогда, — продолжал он, — Христиана для меня не умирала. Милый, бедный мой ангел! Вы, наверное, знаете, какой ужасный конец постиг ее.

Подобные впечатления, они, видите ли, не могут изгладиться в человеческой памяти.

Живешь, потому что животный инстинкт поддерживает тебя и ведет; пытаешься забыть, зажмуриваешь глаза, затыкаешь уши, но все видишь разверстую бездну, все тебе слышится страшный одинокий вопль, что доносится с ее дна. И тогда твое сердце становится гробницей этой несчастной женщины, не имеющей иной могилы. Носишь ее с собой повсюду. Притворяешься, будто пьянеешь от вина, поешь песни, смеешься, влюбляешься. И чем нестерпимее страдаешь, тем глубже погружаешься в пучину развлечений и беспорядочных вздорных выходок.

Когда вы, сударыня, присылали мне записки, советуя не забывать Христиану, вы думали тем самым отвратить меня от оргий и скандалов, но вместо этого ввергали в их пучину еще глубже.

Сударыня, именно потому, что я слишком хорошо помнил Христиану, я жег свою жизнь с двух концов, ибо с потерей этой женщины жизнь стала для меня невыносимой.