— На то есть пастух и собаки.

— То есть король и аристократия? — усмехнулся Самуил.

— Король, да, именно, — отвечал редактор «Глобуса». — Что до аристократии, то мы, к несчастью, живем не в Англии. Революция, перемолов земли и состояния, уничтожила французскую аристократию. Но за неимением золотого слитка у нас есть монеты. Аристократия монет — это сословие буржуа.

Самуил не сдержал презрительной гримасы:

— Вы правильно сказали: где буржуа — там деньги. Стало быть, ополчаясь на монархию, за которой стоят четырнадцать столетий и права которой древни, как сама Франция, и власть которой почти стала религией, вы затеваете все это лишь затем, чтобы заменить ее царством кошелька, дворянством конторки, властью лавочников?

— Власть лавки лучше, чем власть улицы, — сказал крошка-историк. — Мы никогда не возвратимся к правлению черни.

«И они еще толкуют о черни!» — подумал Самуил, а вслух осведомился:

— Тогда какое же место в своих комбинациях вы отводите народу?

— А по-вашему, какое место он должен занимать? — поинтересовался банкир.

— В наши задачи не входит заниматься теми, кого вы именуете народом, — прибавил адвокат-провансалец. — Тут мы не в силах ничего сделать. Помочь можно лишь тому, у кого хватит ума и энергии, чтобы подняться из мрака низов к свету просвещения. Общество не в состоянии позаботиться обо всех; вопреки любым хартиям и конституциям изрядная часть граждан всегда будет прозябать в ничтожестве. Такова неизбежность — ее можно оплакивать, но приходится ей покоряться. Зачем обращать взоры в сторону этих масс, хаотических, невежественных и грубых, в чьей среде мы найдем невзгоды, которых нам не дано облегчить, и преступления, которые мы должны карать? Мы не занимаемся народом — это все, что мы можем для него сделать.

— Я прошу у вас прощения за столь настойчивые расспросы, — сказал Самуил с плохо скрываемой иронией, — но я ведь иностранец, я стараюсь узнать больше, мне нужно понять ваши намерения, дабы сопоставить их с тем, что мы делаем у себя в Тугендбунде. Итак, вашей единственной целью является замена знати, ныне стоящей у кормила государственного правления, буржуазией, претендующей на эту роль?

— По крайней мере, такова наша основная цель, — отвечал банкир.

— Но какими же средствами вы рассчитываете принудить Карла Десятого согласиться на подобную перемену: превращение предводителя аристократии в прислужника среднего класса?

— Ну, если бы все думали, как я, не было бы надобности в согласии Карла Десятого, — заявил малютка-газетчик.

— И как же вы обошлись бы без его соизволения?

— Мы ничего не добьемся, — поучительно изрек журналист, — пока будем иметь на французском троне прямого наследника всех прав и предрассудков старинных родов. Вся беда в том, что у нас нет короля, сочувствующего нашим идеям, наполовину революционера, чтобы он был по вкусу простонародью, наполовину Бурбона, чтобы успокоить чужеземные правительства, такого короля, который был бы обязан нам своим возвышением и стал бы распространителем наших воззрений.

— Такой человек есть, — сказал банкир со вздохом, полным благоговения.

— И кто же это? — заинтересовался Самуил.

— Его королевское высочество герцог Орлеанский, — подмигнув, прошептал ему на ухо амфитрион.

— А, так это правда, что, как говорят, «Национальная газета» создана именно с этой целью? — уточнил Самуил.

— К несчастью, — промолвил адвокат из Экса и взглянул на редактора газеты «Глобус», — не все наши друзья с нами единодушны. Они верят в возможность сохранения на троне старшей ветви Бурбонов, склонив ее к уступкам, которых требует современность; они держатся за эту старую, иссохшую ветвь, не имеющую более ни цветов, ни листьев.

— Если вы имеете в виду меня, — вмешался редактор «Глобуса», — то совершенно напрасно, мой дорогой. Вы же знаете, что я целыми днями спорю с моими коллегами. Я бы охотно уступил вам их всех от Кузена до Гизо, от Брольи до Руайе-Коллара. Все эти люди сами не ведают, чего хотят, двоякодышащие теоретики, не способные идти вперед, так как застыли, расставив ноги — одной ногой в прошлом, другой в будущем, — но рано или поздно они рухнут между двумя столь отдаленными друг от друга опорами. Я же совсем другое дело: пишу, как они, но думаю, как вы.

— О! — воскликнул редактор «Национальной газеты». — Предоставим этим старцам спокойно угасать. Теперь дело за нами, мы — молодая гвардия свободы.

— А в ожидании, когда вы развернетесь, — вмешался Самуил, — какого образа действия вы намерены придерживаться?

— Мы найдем приют под флагом пакта, заключенного между королем и нацией. Все во имя законности и средствами законности.

— И ничего средствами революции? — спросил Самуил.

— Революции пожирают сами себя, — отвечал маленький газетчик. — Вслед за тысяча семьсот девяносто третьим годом пришел тысяча восемьсот пятнадцатый. Я ненавижу революции, потому что ненавижу реакцию. Мы боремся во имя принципов. Этого довольно, чтобы обеспечить нашу победу. Королю придется уступить, или он будет низложен. Мы запрем монархию в Хартии, словно в башне Уголино.

Разговор еще некоторое время продолжался в том же духе.

А Самуил Гельб все изучал с близкого расстояния этих людей, ловких и испорченных, половинчатых как в своей убежденности, так и в своих талантах, равно посредственных умом и сердцем.

Он наблюдал, как денежный мешок и бойкое перо используют друг друга, пряча за взаимной лестью тайное обоюдное презрение. Банкир считал, что обманывает газетчика; газетчик полагал, что использует банкира.

Самуил их видел насквозь под всеми личинами, этих мелкотравчатых честолюбцев, живущих одним днем, не искавших в революции, которую они подготавливали, ничего, кроме собственных интересов или удовлетворения своего тщеславия, готовых низвергнуть трон, простоявший четырнадцать веков, чтобы сделать из него ступеньку и добраться до должности министра в министерстве, что продержится какие-нибудь полгода.

Когда собеседники расстались, час уже был очень поздний.

Самуил один сел в свой экипаж и направился в Менильмонтан.

«Ну, все идет славно! — говорил он себе. — Как ни мелки эти людишки, а дела готовятся большие. В том и состоит величие народовластия, что оно может обойтись даже такими ничтожными орудиями. Горациев горшечник грезит об амфоре, изготавливая котел. А эти, помышляя лишь о маленькой перестановке венценосцев, произведут общественный переворот. То-то я позабавлюсь, глядя на их изумление!

Тут приходит на память Великая французская революция, Бастилия, народ, каким он был десятого августа. Да, я хочу, чтобы такой же грозный поток дал новые силы будущему. Сколько бы они ни клеветали на народ, я в него верю. Если тот же самый народ после взятия Бастилии совершал чудеса героизма во имя Империи, это вовсе не значит, что он выродился и измельчал. Эх, как он сметет со своего пути этих посредственных, слабосильных дворцовых революционеров, чьи амбиции не простираются дальше переезда двора из Пале-Рояля в Тюильри!

Народ, который не сумели повести за собой Мирабо и Дантон, который один лишь Наполеон смог обуздать, зачаровав его своей славой, этот народ-великан не позволит подобным карликам управлять собой.

Настало время, когда все мне благоприятствует. Мелочные уловки всех этих банкиров и адвокатов служат моему грандиозному честолюбию подобно тому, как мелкие страсти Юлиуса и Лотарио в этот самый час готовят торжество моей сверхчеловеческой любви».

Мысленно обратившись к хитросплетениям своего другого замысла, Самуил спросил себя: «Что-то сегодня вечером делается в доме Юлиуса? Что он подумал, что предпринял, узнав об исчезновении Фредерики? Весьма вероятно, что он бросился ко мне или за мной послал. Вернувшись, я, несомненно, узнаю кое-что новенькое».

Погруженный в эти размышления, Самуил не сразу заметил, что карета остановилась.

Он был у дверей собственного дома.

XL

ОСКОРБЛЕНИЕ

— Лотарио! Негодяй! — вскричал Юлиус.