Олимпия слушала с озабоченным, почти суровым видом.
— И вы таким образом встречаетесь с Фредерикой каждый день? — спросила она.
— Каждый день? О нет! — отвечал Лотарио. — За неделю я съездил в Анген всего пять раз. Так вы и в самом деле осуждаете меня? — прибавил он, заметив, как омрачилось лицо Олимпии.
— Я не осуждаю вас, — сказала она. — Но мне страшно.
— Вы боитесь? За кого?
— За вас. И не только за вас одного.
— За меня?
— Я опасаюсь, как бы, видя Фредерику так часто, отвыкнув обходиться без нее, вы не зашли слишком далеко в столь опасной близости.
— О нет! — вскричал Лотарио. — Честь и доброта графа фон Эбербаха — вот нерушимая преграда, разделяющая нас.
— Сегодня вы считаете ее нерушимой, — отвечала Олимпия, — но останется ли она для вас такой всегда? В двадцать лет влюбившись, смеете ли вы так полагаться на свой разум, когда ваши уста уже коснулись края пьянящего кубка?
— Еще раз вам повторяю, сударыня, порукой мне Фредерика, и вы должны полагаться на нее даже вопреки мне самому, — проговорил Лотарио не совсем уверенно.
— Увы, увы! Фредерика любит вас, — продолжала Олимпия.
— Но тогда что же, по-вашему, мне делать? — спросил молодой человек.
— Я бы хотела… я считаю, что вам нужно уехать, Лотарио.
— Уехать! — воскликнул он.
— Да. По той же причине, что однажды уже заставила вас отправиться в Германию, вам необходимо вернуться туда.
— Ни за что! — закричал Лотарио. — Теперь разлука убьет меня.
— Однажды вы сумели справиться с ней, — настаивала она.
— О, тогда все было совсем иначе! Я не был любим. А теперь меня любят, я это знаю, она мне сама сказала. Теперь я не могу дышать иным воздухом, кроме того, каким дышит Фредерика. Тогда я спасался бегством от печали, безнадежности, равнодушия. Теперь же… о, если б вы только знали, от чего мне пришлось бы бежать теперь! Если бы вы хоть однажды посмотрели, как мы вдвоем бродим по берегу этого чудесного озера с сияющей гладью, но ее глаза блестят еще ярче! Если б вы знали, что это значит, когда тебе двадцать, ты любишь, а вокруг расцветает апрель, птицы поют у тебя над головой, а сердце переполнено радостью до краев! Все вёсны разом! Вот что вы хотите у меня отнять.
— Бедное дитя! — вздохнула Олимпия, тронутая такой пылкостью. — Вы сами видите, что у меня есть причины для боязни. Если вы так рассказываете о ней, тогда как же вы говорите с ней самой?
— Будьте покойны, сударыня, — с достоинством отвечал Лотарио, — и не считайте меня способным сказать Фредерике хотя бы одно слово, которое могло бы оскорбить ее деликатность или чувствительность моего дорогого благодетеля. Того, кто был так добр к нам! Я был бы ничтожнейшим из смертных, если бы мне хоть раз пришло в голову обмануть его.
— Я верю в вашу честность, Лотарио, — промолвила Олимпия, — и не сомневаюсь в ваших благородных намерениях, равно как и в твердой решимости не отплатить за благодеяние коварством. Но сколько времени потребуется, чтобы самая твердая мужская решимость рухнула под взглядом любимой женщины?
— Во мне больше воли, чем вы полагаете, сударыня.
— Что ж, допустим! Мне и самой хотелось бы так думать. Но существует ли в природе невинность столь безупречная, чтобы ее нельзя было очернить клеветой, когда видимость против нее? Известно ли графу фон Эбербаху, что вы каждый день ездите в Анген и встречаетесь там с его женой? Он не знаете этого, не так ли? А представьте себе, что кто-нибудь ему об этом скажет!
— Граф фон Эбербах слишком благороден, чтобы заподозрить предательство.
— Да, сам по себе он бы этого не сделал, — продолжала Олимпия. — Но что будет, Лотарио, если кто-то другой изобразит ему молодого человека, прогуливающегося под деревьями с его молодой женой? Что если этот другой, движимый ненавистью, злобой, ревностью, да кто знает, какими еще побуждениями, придаст вашим свиданиям тот смысл, какого они не имеют, запятнает их своими предположениями, обрызгает грязью язвительных насмешек своей обреченной вечному проклятию души, — уверены ли вы, Лотарио, что разум графа, изнуренный недугом и печалью, сможет долго сопротивляться этим наветам, которым придаст правдоподобие и возраст вас обоих, и то странное положение, в котором вы оказались по отношению друг к другу?
— Но ведь ни у кого, — пробормотал пораженный Лотарио, — нет причин так мучить дядюшку и чернить Фредерику.
— О нет, Лотарио! — воскликнула Олимпия. — Есть человек, у которого может быть такая причина!
— Ну и кто же это?
— Господин Самуил Гельб.
— Господин Самуил Гельб? — недоверчиво протянул Лотарио. — Но он же так великодушно обошелся со мной и с Фредерикой! Разве вы забыли обо всем, что он сделал, сударыня? Он, любивший Фредерику и все же выдавший ее замуж за моего умирающего дядю, хотя Фредерика дала торжественное обещание никогда не принадлежать никому, кроме него! Ведь он же вернул ей ее слово! Когда он увидел, что мы любим друг друга, он отказался от этого райского блаженства. Ах, да вы только подумайте! Какая жертва! Отказаться от нее! Вот что сделал для меня господин Самуил Гельб. Я ему обязан такой же благодарностью, как моему дяде, а может быть, и более того. Ведь в конце концов он хотел жениться на Фредерике по любви, в то время как граф фон Эбербах сделал это, так сказать, из одной отеческой приязни.
Строго говоря, граф ничем мне не пожертвовал: он мне Фредерику не отдал, а только завещал как свою собственность, тогда как господин Самуил Гельб уступил ее мне при жизни. Да, он, полный сил, страстный, быть может ревнивый, добровольно устранился. Когда Фредерика еще была в Париже и мы бывали все вместе, господин Самуил Гельб первый улыбался, слушая наши невинные, братские излияния, он поощрял ее быть со мной ласковой и нежной, когда же у моего дорогого дядюшки — бедный, он ведь так болен! — случались минуты раздражения, не кто иной, как господин Самуил Гельб, нас защищал. И вопреки всему этому вы мне советуете ему не доверять?
— Я вам советую остерегаться его не вопреки, а исходя из всего этого. Послушайте, Лотарио, я этого Самуила хорошо знаю. Откуда? Не спрашивайте — этого я вам сказать не могу. Но поверьте женщине, которая любит вас как родного сына: этот человек из тех, в чьих устах улыбка еще опаснее, чем угроза. Его дружба не может быть ничем иным, кроме как только страшной западней, берегитесь ее! Поверить, что человек, подобный ему, с его властной душой, мрачной, своевольной, одержимой страстями самыми необузданными и жестокими, мог без задней мысли отказаться от любимой женщины, которую уже считал своей? Допустить, чтобы Самуил Гельб позволил вам безнаказанно отнять у него Фредерику? Нет, это было бы чистым безумием. Говорю же вам: берегитесь, я знаю его. Но пусть и он остерегается!
Последняя фраза Олимпии немного успокоила молодого человека. Глубокая, проникновенная страстность ее голоса заворожила его, он начал уже было сомневаться в искренности Самуила. Но ненависть, прозвучавшая в заключительных угрожающих словах певицы, усыпила эти подозрения. По-видимому, у Олимпии были свои личные причины сердиться на г-на Самуила Гельба. Молния ярости, сверкнувшая во взгляде гордой актрисы, заставляла предположить, что этот человек нанес ей оскорбление.
Вероятно, она думает, что Самуил Гельб чернил ее в глазах графа фон Эбербаха в ту пору, когда граф был в нее влюблен. Кто знает, не влюбилась ли и сама Олимпия в графа, да и не была ли бы она в любом случае счастлива стать графиней фон Эбербах, а следовательно, она вполне могла сохранить глухую ревнивую неприязнь к человеку, которого подозревала в том, что это он лишил ее вожделенного титула и состояния, чтобы они достались его воспитаннице.
Последнее объяснение показалось Лотарио более правдоподобным, чем возможность допустить враждебные намерения со стороны друга, простершего свою преданность до того, что уступил ему любимую женщину.
Такое истолкование помыслов Олимпии выразилось в едва заметной улыбке, промелькнувшей на губах Лотарио.