Стремительными шагами, раскинув руки и склонив голову набок – в позе человека, который безмолвно взывает: «Вот я! Порази меня, коль хочешь!» – господин Грюнлих приблизился к ней. – Какая десница судьбы! – вскричал он. – Я обретаю вас, Антония!
Он осмелился назвать её «Антонией». Тони, выпрямившись подле стула и сжимая роман в правой руке, выпятила губку и, сопровождая каждое слово резким кивком и вкладывая в него всё своё негодование, отчеканила: – Что – вам – вз-б-р-е-л-о – в го-ло-ву! – И всё же слёзы уже душили её.
Однако же чувство господина Грюнлиха было столь безмерно, что он не соизволил заметить этого отпора. – Мог ли я медлить долее… Разве в силах я был не возвратиться? – заговорил он с неистовым напором. – Неделю назад я получил послание вашего дражайшего батюшки – письмо, вдохнувшее в меня надежду! Мог ли я долее пребывать в томительной полууверенности, фрейлейн Антония? Я не снёс искушения… Я бросился в экипаж… Я примчался сюда… Я нанял покои в гостинице «Город Гамбург»… и вот я здесь, Антония, чтобы принять из ваших уст последнее, решающее слово – слово, которое сделает меня счастливее, чем я в силах выразить!
Тони оцепенела; слёзы отступили перед изумлением. Вот каково было действие осторожного отцовского письма, которым всякое решение откладывалось в долгий ящик! Она лишь пролепетала раза три-четыре: – Вы заблуждаетесь… Вы заблуждаетесь…
Господин Грюнлих придвинул кресло вплотную к её месту у окна, принудил её сесть и, склонившись вперёд, удерживая в своей ладони её руку – вялую и безжизненную от растерянности, – продолжал в великом волнении: – Фрейлейн Антония… С той самой минуты, с того дня… вы помните ли тот день? – когда я впервые узрел вас в кругу ваших близких, столь благородную, столь мечтательно-прекрасную… с того мгновения имя ваше неизгладимыми буквами начертано в моём сердце… – он поправился: – врезано. С того дня, фрейлейн Антония, единственное моё, моё пламенное желание – на всю жизнь стяжать вашу дивную руку; и то, в чём письмо вашего почтенного батюшки позволило мне лишь уповать, вы ныне обратите в счастливую уверенность… не так ли?! Я вправе рассчитывать на взаимность… быть в ней убеждённым!
И, изрекая это, он стиснул её руку обеими своими и заглянул в самую глубину её испуганно расширенных глаз. Ныне он был без перчаток; кисти его были длинными, белыми, с явственно проступающими синими венами. Тони глядела на его розовое лицо, на бородавку у крыла носа, на глаза – водянисто-голубые, точно у гуся.
– Нет, нет! – поспешно и в испуге выдохнула она. А затем прибавила: – Я не произнесу вам «да»!
Она тщилась говорить твёрдо, но уже рыдала в голос.
– Чем заслужил я с вашей стороны эти сомнения и такое колебание? – вопросил он, понизив голос до укоризненного шёпота. – Вы – девица, окружённая заботой и лелеемая любовью… но я клянусь вам, да, даю вам слово мужа, что буду носить вас на руках, что вы, став моей спутницей, ни в чём не будете знать нужды, что в Гамбурге вы станете вести жизнь, достойную вашего сана…
Тони вскочила, вырвала руку и, когда слёзы хлынули неодержимо, в полнейшем отчаянии закричала: – Нет… нет! Я же сказала – нет! Я даю вам отказ, вы это разумеете, Господи Боже мой?..
Но и господин Грюнлих поднялся в полный рост. Он отступил на шаг, простёр к ней обе ладони и произнёс с суровой решимостью человека чести: – Известно ли вам, мадемуазель Будденброк, что я не могу дозволить попирать своё достоинство подобным образом?
– Но я вовсе не попираю вас, господин Грюнлих, – промолвила Тони: ей стало совестно за свою вспышку. Господи, неужто именно ей суждено было пройти через это! Она представляла себе объяснение совсем иначе. Ей мнилось, что довольно изречь: «Ваше предложение делает мне честь, но я не в силах его принять», – и делу конец…
– Ваше предложение лестно для меня, – проговорила она, насколько позволяло самообладание, – но я не могу его принять… Вот так. И ныне я должна вас… покинуть; простите, я более не располагаю временем.
Но господин Грюнлих преградил ей путь. – Вы отвергаете меня? – беззвучно вопросил он…
– Да, – подтвердила Тони и из осторожности добавила: – К сожалению…
Тогда господин Грюнлих набрал в грудь воздуха, сделал два широких шага назад, театрально наклонился, указал перстом на ковёр и громовым голосом вскричал: – Антония!
Так они замерли на мгновение друг против друга: он – в позе властной и гневно-величественной; Тони – бледная, заплаканная, дрожащая, прижимая к губам мокрый платок. Наконец он отвернулся и, заложив руки за спину, дважды прошагал по комнате – словно был здесь полноправным хозяином. Затем застыл у окна, глядя сквозь стёкла в наступающие сумерки.
Тони медленно и осторожно двинулась к стеклянной двери; но едва достигла середины покоя, как господин Грюнлих вновь оказался подле неё. – Тони! – едва слышно прошептал он, нежно коснувшись её руки… и медленно, церемонно опустился пред нею на колени. Его золотистые бакенбарды коснулись её кожи. – Тони… – повторил он. – Видите ли вы меня… Вот до чего вы меня довели… Есть ли в вас сердце, живое, чувствующее сердце?.. Внемлите мне… Пред вами человек уничтоженный, раздавленный… который – да, который умрёт от терзаний, – поспешно поправился он, – если вы презрите его любовь! Вот я лежу во прахе… неужто вы в силах изречь: «Я вас ненавижу»?..
– Нет, нет! – внезапно утешающим тоном воскликнула Тони. Слёзы её мгновенно высохли; в душе пробудились жалость и трогательное замешательство. Господи, сколь же страстно он должен её любить, если довёл дело – столь безразличное ей самой – до такой крайности! Неужто это происходит наяву? О подобном читают в романах, а ныне в обыденной жизни господин в сюртуке стоит пред нею на коленях и молит о пощаде! Мысль о замужестве казалась ей нелепой лишь оттого, что он мнился ей комичным. Но ныне он вовсе не был смешон! В его голосе и лике была такая неподдельная тревога, такая отчаянная мольба…
– Нет, нет, – повторила она, склоняясь к нему в великом волнении, – я вовсе не питаю к вам ненависти, господин Грюнлих, как могли вы помыслить такое!.. Но прошу вас, встаньте… встаньте же…
– Вы не желаете моей смерти? – вновь вопросил он, а она ещё раз отозвалась почти по-матерински: – Нет… нет же…
– О, это слово! – вскричал господин Грюнлих и вскочил на ноги. Но, заметив, как вздрогнула Тони, тотчас вновь присел и заговорил испуганно-умоляющим шёпотом: – Хорошо, хорошо… более ни слова, Антония! На сегодня довольно, заклинаю вас… Мы ещё вернёмся к этому… в иной раз… Прощайте ныне… прощайте… Я возвращусь… прощайте!
Он стремительно поднялся, сорвал со стола свой серый цилиндр, приложился к её руке – и вылетел в стеклянную дверь. Тони видела, как в колонной галерее он подхватил трость и скрылся в коридоре. Она осталась стоять посреди комнаты – окончательно сбитая с толку и обессиленная, – с зажатым в руке мокрым платком.
Глава четвёртая
Консул Будденброк говаривал супруге: – Допусти я хоть на миг, что у Тони имеется некое сокровенное, деликатное препятствие, по которому она не может решиться на этот союз! Но ведь она сущий ребёнок, Бетси, ребёнок; она обожает светские забавы, блистает на балах, благосклонно принимает ухаживания молодых людей – и даже не без удовольствия, ведь сознаёт свою прелесть и достоинство рода… Быть может, втайне и неосознанно она и впрямь пребывает в «поиске», но я-то знаю её нрав: сердце её, как принято выражаться, ещё и не пробуждалось… Спроси её – она лишь станет качать головой, погрузится в раздумья… но имени не назовет… Она – дитя, воробушек, резвунья… Стоит ей вымолвить «да» – и она обретёт своё место; устроится со всем изяществом, как ей и подобает, и не пройдёт и недели, как она возлюбит супруга… Он не Адонис – о нет, Господи, он вовсе не красавец… но всё же в высшей степени представителен, и, в конечном счёте, нельзя требовать от овцы пяти ног, если позволишь мне это купеческое мнение! А если она станет дожидаться того, кто сочетал бы в себе и красоту, и завидную партию, – что ж, да поможет ей Бог! Тони Будденброк и тогда не осталась бы без жениха. Но с иной стороны… это риск; и, рассуждая по-купечески, в море-то выходят ежедневно, да не каждый день – уловный!..