Вчера поутру, в долгой беседе с Грюнлихом, который сватается с намерениями самыми настойчивыми и серьёзными, я глядел его книги… он представил мне свои гроссбухи… Книги, Бетси, хоть в рамку бери да на стену вешай! Я выразил ему полнейшее своё удовлетворение. Для столь молодого дела обстоятельства его весьма и весьма недурны. Состояние его – около ста двадцати тысяч талеров; очевидно, что это лишь прочное основание, и годовой доход его весьма внушителен… И отзывы Дюшанов, которых я пристрастно расспросил, также не предвещают ничего дурного: подробности его дел им не вполне известны, однако живёт он gentlemanlike, вхож в лучшее общество, а предприятие его, сказывают, бесспорно процветает и широко разветвлено… Да и то, что я разузнал у иных гамбургских негоциантов – к примеру, у банкира Кессельмейера, – меня вполне удовлетворило.
Короче говоря, как тебе известно, Бетси, я не могу не желать этого брака самым настоятельным образом, ибо Семье и Фирме он пойдёт единственно на пользу! Мне, разумеется, прискорбно, что дитя оказалось в столь стеснённых обстоятельствах: её обложили со всех сторон, она ходит точно пришибленная и едва ли проронит слово; но я решительно не в силах просто отослать Грюнлиха с отказом… потому что – и я не устану повторять это, Бетси – последние годы, честное слово, не принесли нам особой радости. Не то чтобы нас оставило благословение – избави Боже, нет; верный труд вознаграждается по справедливости. Дела движутся спокойно… ах, прискорбно спокойно; и то лишь оттого, что я действую с величайшей осмотрительностью. Мы не шагнули вперёд, не совершили истинного взлёта с тех пор, как отца призвали в обители вечные. Нынешние времена, по чести говоря, не слишком благоприятствуют коммерции… Словом, радости мало. Наша дочь – невеста на выданье и в состоянии составить партию, коя всякому вмиг представится выгодной и почтенной, – так пусть она её и составит! Медлить неразумно, крайне неразумно, Бетси! Переговори с ней ещё раз; я сегодня днём уже, сколь было в моих силах, взывал к её рассудку…
Да, консул был прав: Тони оказалась точно в осаде. Она более не твердила «нет», но и «да» не могла выговорить – помоги ей Бог! Она и сама толком не постигала, отчего не в силах принудить себя к согласию.
Меж тем то отец отводил её в сторону для серьёзных бесед, то мать усаживала подле себя, требуя окончательного слова… Дядю Готхольда и его домочадцев в эти дела не посвящали: они неизменно питали к дому на Менгштрассе некую насмешливую неприязнь. Но даже Сеземи Вайхбродт прознала о том и – со своим безупречным выговором – советовала «разумие»; даже мамзель Юнгман внушала: «Тонихен, деточка, чего же страшиться – останешься в первых кругах…»; и Тони не могла и шагу ступить в шёлковый салон за городскими воротами, чтобы не услышать от старой мадам Крёгер: «A propos, до меня дошли слухи об одной истории; надеюсь, ты возьмёшься за ум, малышка…»
Однажды в воскресенье, когда она была с родителями, братьями и сестрою в Марийской церкви, пастор Кёллинг громогласно вещал на текст, гласящий, что жена обязана оставить отца и матерь свою и последовать за мужем, – и внезапно речь его стала резкой, едва ли не яростной. Тони в ужасе вперила в него взор: неужто он смотрит прямо на неё?.. Нет, благодарение небу: свою крупную голову он держал отвёрнутой в иную сторону, проповедуя всему благочестивому собранию; и всё же было слишком очевидно, что это – новый удар, нацеленный в неё, и что каждое слово адресовано ей лично.
Юная, едва вышедшая из детских лет женщина, провозглашал он, лишённая собственной воли и разумения и притом дерзающая противиться любящим советам родителей, – виновна пред небом; Господь, вещал он, извергнет её из уст Своих… И при этих словах – одной из излюбленных им библейских суровостей, которые он изрыгал с видимым упоением, – Тони всё же настиг пронзительный взгляд его очей, подкреплённый грозным движением руки… Она узрела, как отец подле неё слегка приподнял ладонь, словно желая унять его: «Ну, довольно! К чему такая резкость…» Но сомнений не оставалось: пастора Кёллинга призвали к этому делу – с соизволения ли отца или матери. Вся пунцовая, ссутулившись, сидела она на своём месте с чувством, будто на неё воззрился весь мир; и на следующее воскресенье она самым решительным образом наотрез отказалась идти к обедне.
Она пребывала в молчании, почти не смеялась, совершенно утратила аппетит и порой вздыхала столь отчаянно, точно в ней шла незримая борьба, после чего кидала на близких жалобные взгляды… Нельзя было не проникнуться к ней состраданием. Она и впрямь поблекла и похудела. Наконец консул произнёс: – Так долее продолжаться не может, Бетси; мы не вправе терзать ребёнка. Ей надлежит хоть ненадолго уехать, успокоиться, прийти в себя и всё взвесить; помяни моё слово – тогда она возьмётся за ум. Я не властен отлучиться, а вакации уже на исходе… но нет нужды уезжать всем вместе. Вчера в городе случайно был старый Шварцкопф из Травемюнде, Дидерих Шварцкопф, командор лоцманов. Я обронил пару слов, и он с великой охотой согласился на время принять девчонку у себя… Я назначу ему толику вознаграждения… Там она обретёт уютный приют, сможет купаться, дышать морским воздухом и приведёт мысли в порядок. Том проводит её – и дело с концом. Лучше свершить это завтра же, не медля…
Тони с восторгом подхватила эту мысль. Она почти не видела господина Грюнлиха, но знала, что он в городе: ведёт словопрения с родителями и ждёт… Господи, ведь он мог в любой миг вновь возникнуть пред нею – кричать и молить! В Травемюнде, да ещё под чужим кровом, ей будет куда надёжнее… И вот она со всей поспешностью и радостью собрала чемодан, а после – в один из последних июльских дней – взошла вместе с Томом в величественную карету Крёгеров, в наилучшем расположении духа простилась со всеми и, облегчённо вздохнув, выехала за городские ворота.
Глава пятая
В Травемюнде едут всё время прямо: на пароме через воду – и снова прямо; эта дорога была им обоим хорошо знакома.
Серая полоса шоссе быстро скользила под глухо и мерно отбивающими такт копытами мощных мекленбургских гнедых Лебрехта Крёгера. Солнце палило вовсю, а пыль застилала и без того однообразный вид. В этот день пообедали необычно рано, в час; ровно в два брат с сестрой выехали – значит, вскоре после четырёх будут на месте: если наемный экипаж тратит на путь три часа, то у крёгеровского Йохена хватало самолюбия, чтобы преодолеть его за два.
Тони дремотно кивала, в полусне поводя головой под большой плоской соломенной шляпой и раскрытым зонтиком с кремовыми кружевами. Зонтик был дымчато-серого цвета, как и её простое, изящно скроенное платье; она прислонила его к задним складным козлам. Ноги в туфлях с перекрещенными ремешками и белых чулках она грациозно положила одна на другую. Тони сидела удобно, элегантно откинувшись, словно вся эта экипажная роскошь специально была создана для неё.
Том, которому уже исполнилось двадцать, был аккуратно одет в синевато-серое сукно. Он сдвинул соломенную шляпу на затылок и курил русские папиросы. Ростом он не удался, зато усы его – темнее волос и ресниц – начинали густо и крепко расти. По привычке слегка приподняв одну бровь, он глядел то в пыльные клубы за окном, то на проносившиеся мимо придорожные деревья.
Тони сказала: – Никогда я ещё не была так рада поездке в Травемюнде. Во-первых, по разным причинам, Том, и тебе не стоит насмехаться: ах, если бы я могла оставить одну пару золотисто-желтых бакенбард ещё на несколько миль позади! А во-вторых, это будет совсем другой Травемюнде – там, на Вордеррайе, у Шварцкопфов. Я вовсе не собираюсь общаться с курортным обществом, оно мне до тошноты знакомо. И настроения у меня нет. К тому же этому человеку там, на виду у всех, всё позволено: он ничуть не стесняется, вот увидишь – однажды появится рядом со мной и будет улыбаться как ни в чем не бывало.
Том выбросил папиросу и достал следующую из плоской коробки, в крышку которой была искусно инкрустирована тройка, преследуемая волками, – подарок консулу от какого-то русского клиента. Папиросы – эти маленькие, крепкие штучки с желтым мундштуком – были страстью Тома. Он курил их без счета и имел привычку втягивать дым глубоко в легкие, так что, когда он начинал говорить, тот медленно выходил изо рта.