— А с оружием зачем на байрам?
— А ты хоть одного горца в дороге видел без оружия?
«Надо верить, показательно, наглядно надобно верить», — подумал Быков. Ожесточенно сплюнул:
— Тьфу! — запустил руку под шинель, стал растирать сердце. Повернулся к Митцинскому — маленький, несчастный, посеревший, фуражка нахлобучена на самые уши. — Иезуит ты, Осман. Ты соображаешь, сколько вы с папашей переполоху наделали? Мы Веденский гарнизон с места сорвали, ученьем семь потов с них сгоняем, силу демонстрируем... ЧОН, милиция вторые сутки под ружьем!
— Так вам и надо, — жестко сказал Митцинский. — Я бы на место Ростова за эти семь потов с тебя семь шкур содрал. Плохо работаешь, Быков. Местные праздники не знаешь. А обязан знать.
— Ладно тебе, — вяло огрызнулся Быков, Покачивался в седле, сгорбленный, потухший. — Семь шкур давно уж спустили. За восьмую взялись. — Глухо признался: — ЧП у меня, Осман Алиевич. Помог бы... ругателей и без тебя хватает.
— Чем?
— Грузин у меня сбежал. Птица большого полета. Скорее всего к князю Челокаеву с инструкциями шел. Не положено тебе про это знать, да теперь чего уж... князьку-то мы крылья обрезали, отлетался, а вот гость больно резвый оказался, сиганул ночью с кручи. Думали, утром по косточке внизу собирать придется — ни хрена, повезло грузину: на пологий склон попал и утек. Неделю леса прочесываем, все без толку, людей не хватает на серьезную облаву. Дал бы ты сотню свою в подмогу, а?
— Ах, Быков, как же ты так? — нежно посочувствовал Митцинский. — Сбежал, говоришь?
— Утек, — горестно согласился Быков, свирепо оглянулся. — Вон они, голубки, воркуют, прошляпили и воркуют. Врезал бы я им на всю катушку, только чего кулаками после драки махать.
Ожесточенно, с маху опустил жесткий кулачок на шею лошади. Жеребец шарахнулся, испуганно всхрапнул. Быков зло дернул поводья. На скулах вздулись желваки.
— Не узнаю железного Быкова, — укоризненно сказал Митцинский. — Найдем грузина. Дам я тебе сотню. Только взбучку от Вадуева пополам, идет? Дорогу-то оголим.
— Осман Алиевич, — взволновался Быков, — да боже ж мой... все на себя возьму, только помоги!
Все пытался поймать взгляд Митцинского, заглядывал снизу вверх.
Митцинский отъехал к Ахмедхану, сказал в самое ухо:
— Скачи к тем, скажи, что все отменяется. — И, видя, как набухает в глазах мюрида недоумение, тупое, жестокое упрямство, добавил бешено: — Делай, что сказал! Есть предел всякому терпению!
Вернулся к Быкову, обронил сухо:
— Сразу и передаст командиру сотни, пока не забылось. Через два дня поступят в твое распоряжение.
— Ну спасибо, не забуду я этого, Осман Алиевич! — взволновался Быков. Восхищенно покачал головой: — Расторопный ты человек!
Без толку гоняли коней по зарослям, влипали копытами в кабаньи пустые лежки, заплывшие грязью.
И уже после того как истаяли все надежды, выскочил прямо на Митцинского ошалевший от орудийного рева годовалый подсвинок из разметанного паникой стада. Выскочил он из кизиловых зарослей, грязно-бурый, горбатый, тощий, со вздыбленной на загривке щетиной. Осадил метрах в двадцати от коня, вонзив все четыре копытца в листвяную сырую прель.
Митцинский выстрелил навскидку, надеясь больше на удачу, и тут же увидел, как вспыхнула на груди щетина синеватым дымком.
Подсвинок мягко завалился на бок.
На выстрел вымахнул из-за кустов Быков, возбужденно взмыкивая в такт лошадиному скоку. Спрыгнул с седла. Склонился над подсвинком, восторженно хлопнул ладошками по бедрам. Вынул нож, стал потрошить. Митцинский, придерживая всхрапывающего коня, держался поодаль. Брезгливая улыбка слегка трогала его губы.
Быков вытер потный лоб тыльной стороной ладони, поднял лицо, сказал Митцинскому размягченно:
— Удружил ты мне с охотой, Осман Алиевич, да и вообще сегодня воскресил. Не знаю, как и благодарить. На целый год хватит воспоминаний, а то, поверишь, совсем закис в сыскной коловерти, черт ее нюхай.
На ходу вынимая нож из ножен, твердо, бесшумно ступая по листьям, шел к Быкову на помощь Аврамов.
Поодаль горячила коня Рутова. Издали усмотрела мертвый, жутковатый срез белого сала, заляпанного красным. Ее передернуло. Отпустила поводья, на рысях направилась к зарослям мушмулы, из последних сил державшим багряную бахрому листвы. Митцинский помедлил, тронул коня следом. Догнал ее у самых зарослей, поехал рядом.
— Ну вот и опять мы встретились, Софья Ивановна, Странная у меня судьба. Всю жизнь лечу на ваш огонь, как ночной мотыль. Близко уже, скоро паленым запахнет. Я говорил вам, что заражен сумасшедшей любовью, это как нарыв, к которому приговорен пожизненно, и он все растет. Впрочем, вы по-прежнему недоступны, живете в другом мире, другим воздухом дышите... Я, пожалуй, задохнулся бы в нем. Промелькнули вы сквозь мою жизнь в цирковом трико с блестками. Да, кстати, тогда, в цирке, вас ударил Ахмедхан. Это животное вообразило, что вы метнете в меня нож. Я не простил ему этого до сих пор. Ну, пожалуй, хватит. Езжайте-ка назад. Кабальеро ваш, Аврамов, деревья очами прожигает. Будьте счастливы.
Митцинский ударил лошадь плетью и ускакал — пропал из вида Ахмедхан, который недавно крутился рядом.
Ахмедхан стоял в полсотне шагов от Быкова за толстым дубом. Мюрид подпирал дуб плечом, уложив кольт в развилку. Каменное лицо его было повернуто к закату, неистово рдевшему сквозь стволы. Он ловил на мушку Быкова, что возился сейчас с кишками подстреленной чушки, ловил, мысленно спускал курок и вожделенно вздрагивал. Передохнув, начинал все сначала.
Митцинский, пролетая мимо, на скаку ожег его плетью вдоль спины — жестко, беспощадно, с потягом. Соскочил с коня, вонзил бешеные, налитые кровью глаза мюриду в лицо, закричал шепотом:
— Все дело хочешь испохабить?! Я жизнь ему отдал!
Ахмедхан сдвинул лопатки, поерзал ими, усмехнулся: нервный стал хозяин. Неистово горел на спине вспухший рубец.
...Провожая гостей в город, пожимая им руки, Митцинский всмотрелся в размягченное лицо начальника ЧК, холодно, спокойно подумал: «Рад, гномик. Рад и доволен. Ну-ну».
Глядя в спины троим, отъехавшим уже далеко по извилистой, пустынной дороге, сказал непонятно:
— Дорога в никуда.
Ахмедхан заворочался в седле, угрюмо, ненавидяще вы цедил:
— Ушахов со своей шайкой завтра собирается распахать нашу родовую гору. Это мне тоже терпеть?
— Откуда ты взял, что она ваша? — холодно спросил Митцинский, продолжил, будто вонзая в мюрида длинные, блесткие иглы: — Вода, небо и земля ничьи, моя горилла. Они собственность того, кто их сотворил и ими пользуется, значит, они принадлежат аллаху и народу. Против кого из названных ты намерен восстать?
И тогда понял Ахмедхан — он правильно сделал, что не сказал про Фаризу. Он ведь хотел сказать не о горе?, которая давно отмерла и отторглась сама по себе от его рода. Хотел Ахмедхан сказать о Фаризе примерно так: «Твоя сестра не стала хорошей женой, не хочет быть и хозяйкой. Легче приручить к хозяйству дикую рысь, чем эту тварь Фаризу. Она шипит в ответ на мое любое слово. Она даже не собрала меня на охоту сегодня. Мне не нужна такая жена. Я ее выгоню».
Он правильно сделал, что не сказал так о Фаризе. Скорее всего Митцинский застрелил бы мюрида в этот вечер — сзади, в спину, ибо единственное, что их связывало теперь, — это Фариза.
Митцинский ехал впереди Ахмедхана и думал о своем обещании зарыть под кустом у Веденской крепости сейф с драгоценностями — на крыше оружейного склада появились сохнущие штаны. Курмахер извещал об испорченных боеприпасах.
Гулко бухнул, раскатился орудийный выстрел, приглушенно донеслись пулеметные очереди. Гарнизон продолжал учения. «Жирная сволочь! — с холодной яростью подумал Митцинский о Курмахере. — Палят весь день напролет. Обманул. Ладно, мы достанем тебя и за стенами, придет время».
33
Гора походила на гигантское седло, брошенное на землю. Еще вчера ее пологий склон был утыкан редкими кустами шиповника. Ягода рождалась на них обильная, крупная, странно оранжевого цвета: здесь была богатая земля. Накануне на склоне трудились четырнадцать аульчан с кирками и лопатами. Здесь были Абу и Ца Ушаховы, Султан Бичаев, Курейш, его старший сын и еще десять человек — по одному от каждой семьи, записавшейся в коммуну. Они подкапывали кусты под корень и сволакивали их на самую вершину. К обеду прибыли комсомольцы во главе с Русланом.