. . . . . . . . .

Двоих застрелили, третий сдался. Он поднял руки не раньше, прежде чем дернулся в последней конвульсии Асхаб.

...Аврамов сверлил франта налитыми бешенством глазами:

— Кто разрезал шнур? Ну? Отвечай!

Тот жался в угол, немо разевал рот — заклинило.

— Ты, — хрипло выдохнул Аврамов, — значит, ты. Ай, дядя... ну удружил. — Свирепея, давил в себе площадной мат. Удержался, посочувствовал полушепотом: — Что ж ты себе жизнь покалечил, господин хороший, небось и деток завел, а? Каким местом думал, когда за нож брался?

На столике — раскрытый нож, окровавленное, надкусанное яблоко. На полу — разрезанные клочки шнура. По всем вагонам — грохот дверей. Прожаренные солнцем, злые, припудренные пылью чекисты осматривали вагоны. Главарь исчез.

Впереди ревел паровоз: пора в путь. Из раскрытых окон несся свирепый рев истомившихся пассажиров — доколе терпеть издевательства, бандиты стреляли, грабили, чекисты — не пущают! Доколе?!

На паровозной площадке — невозмутимый Опанасенко осаживал машиниста:

— А я тоби говорю, трошки погодь. Слышь не реви, отчепысь от гудка. Слышь? Не дозволено пока трогаться.

Из вагона в сторону перелеска выпрыгнули трое: увидели в окно под насыпью сюртучок.

— Товарищ командир, он одежку бросил!

Далее, в полусотне метров, покачивался на стебле котелок.

— Подался в перелесок! Прозевали!

Натужно, зло, не переставая ревел впереди паровоз. Аврамов спрыгнул на гравий, заткнул уши, заорал надрывно:

— Опанасенко, да заткни ему глотку!

Абу, бледный до синевы, тенью ходил за Аврамовым. Сбежал главный волк, облаву надо, облаву!

Аврамов поднял, зачем-то понюхал сюртук, волоча его по траве, побежал к котелку. Добежал, присел рядом, тяжело, с хрипом отдуваясь, помял лоснящийся хрусткий купол шляпы, уставился на перелесок. Лесок — игрушка, вполчаса прочесать можно, далеко не уйдет без коня. Поднялся, тяжело, невидяще уставился на чекистов, сказал, катая желваки по скулам;

— Ну-с... с-соколы-сапсаны... п-прошляпили матерого! Надраю я вам шейки дома, со старанием надраю. За мной!

Махнул Опанасенко на паровозе:

— Езжай! Сдашь задержанных! — Снял заячий треух, вытер пот на лбу. Тупо, непонимающе посмотрел на взмокший, свалявшийся мех. Отшвырнул шапку, побежал к перелеску, кольт подрагивал в руке.

Вагоны лязгнули, дернулись, поезд поплыл. В сизой дымке впереди вырисовывался Гудермес.

Перед самым Грозным, спустя час после Гудермеса, с крыши на тормозную площадку спустилась верткая фигура. Примерилась, прыгнула на всем ходу, обрушив кучу щебня, приготовленного для ремонта. Человек поднялся, прихрамывая, побежал в сторону от дороги. На серо-зеленой мятой рубахе — рваная дыра между лопатками, в прорехе светилось тело, в кровь расцарапанное щебнем. Густой кустарник принял и укрыл беглеца.

30

Федякин проснулся перед вечером в овраге — в нише, проточенной весенней талой водой. Вскинул голову, прислушался. За ухом застрял сухой лист.

Федякин сбил его, вяло отряхнул с френча сор, листья, крепко потер ладонями заросшее многодневной щетиной лицо.

Ночами не спалось, ворочались в голове неотвязные думы, короедом точила тоска. Намаявшись бессонницей, выбирался из оврага прогуляться. Ночь обволакивала его, липкая, душная, вкрадчивая, она давила на глаза тяжелым мраком до боли в зрачках. Казалось, лезут в самые зрачки невидимые, корявые сучки, вот-вот вопьются, проткнут. Ночь шелестела, ухала, потрескивала, стращала воем шакальим — не сомкнешь глаз. И Федякин наловчился отсыпаться днями.

Прямо перед ним вздыбился глинистый сухой обрыв. Далее он переходил в зеленый склон, что лез к синему клочку неба в просветах между кронами.

Федякин выбрался из оврага, огляделся. Разбавленный золотом закат вовсю полыхал вверху, а сюда, в низовое межстволье, уже настороженно вползали сумерки.

Федякин отыскал глазами чуть красноватую крону дикой груши, озираясь, направился к ней. Земля под грушей упруго продавливалась под сапогами, была усыпана облетевшей листвой. Он полазил по листве на коленях, набрал в карман груш — сплошь зелень, едва тронуты желтизной бочки. Пристроился в развесистом кусте неподалеку, пожевал терпкую, вяжущую рот кислятину. Свело скулы, защипало в глазах. В долгой, голодной спазме свело пустой желудок.

На соседнее дерево, привлеченная шорохом, опустилась сорока. Вопросительно чечекнула, вглядываясь в куст. Федякин хищно подобрался, не отрывая от сороки глаз, нашарил рядом обломок ветки. Сорока, подергивая хвостом, опустилась пониже, перекладывала вороненую головку с боку на бок — никак не разобрать, что за зверь затаился в кусте.

Федякин медленно завел руку назад, хекнув, метнул ветку в сороку. Ветка налетела на ствол рядом с сорокой, хрястнула на весь лес. Истошно затрещав, сорока взмыла свечой, понеслась зигзагом к соседнему дереву и там, плюхнувшись на сучок, долго, остервенело оповещала лес о страшном звере, затаившемся внизу, — человеке.

Федякин заплакал. Хотелось мяса, тепла, постели, жалко было себя, пропащего. Ярой тоской клубилось в нем ожидание еще одной ночи.

Легкий сквозняк колыхнул воздух, охладил мокрые от слез щетинистые щеки. Федякин почуял — еще одна ночь в овраге ему не под силу. Пусть поляна, стожок сена — только не лес. Набрал в карман побольше груш, двинулся к заросшему густым орешником перевалу. За ним в котловине лежал чеченский аул Хистир-Юрт. В ауле — Митцинский. Предписано было полковнику явиться к нему без промедления, да вот не вышло. Теперь примет ли?

Федякин подтянул штаны, зашагал, заплетаясь ногами, к перевалу — тощий френч болтался как на пугале.

31

Абу пробирался к своей сакле задами. Конь глухо шлепал копытами позади, дышал теплым в шею. Неистово светила луна, и угольно-черная тень ее ползла сбоку, заламываясь на плетнях и побеленных стволах яблонь.

Он нарочно задержался до ночи в городе с тем, чтобы в аул войти по темноте, сесть и подумать дома: как жить дальше?

Грозный гудел, растревоженный поимкой бандитов. Но суть дела, кроме Абу, знали в городе только трое — Шамиль, Быков и Аврамов. У Шамиля просидели дотемна, обсуждая операцию. Аврамов вернулся с операции под вечер, смотрелся злым бесом — глядеть муторно. Хамзат исчез, как сквозь землю провалился. Прочесали весь лесок вдоль и поперек, под гребенку — там ни души! За лесом, сколько хватал глаз, до самого горизонта, — ровное поле. Туда уйти Хамзат не мог. Оставалось одно: затаился где-то в поезде и затем спрыгнул на ходу. Аврамов получал жестокую взбучку в кабинете Быкова. Рутова ходила вдоль стены по двору ЧК, ломала пальцы.

. . . . . . . . .

...Шамиль, ссутулившись, сидел рядом с Абу, озабоченно посапывал. Хамзат сбежал, веселого мало. Мать молча присматривалась к сыновьям, накрывала на стол. Чуяла сердцем — что-то стряслось. Но спросить не решалась — если нужно, сами расскажут.

Поужинали в тишине. Дождавшись, когда выйдет мать, Шамиль поднял глаза, угрюмо сказал:

— Ночуй у нас сегодня, — настойчиво повторил: — Послушай меня, ночуй сегодня здесь.

— Мадина, Руслан там. Они ничего не знают.

— Мало ли где задержался мужчина.

— Я не о том, о Хамзате они не знают. Эта бешеная собака теперь вместо меня может любого укусить, кто на зуб попадет.

Шамиль зло засопел, стукнул кулаком по коленке:

— Тогда пойдем вместе!

— А мать на кого оставишь?

— Соседку попрошу, она присмотрит.

— Нет. Я сказал — нет. Утром с Гелани поднимем людей, ловить будем.

Шамиль вышел проводить Абу. Багровело небо над окраиной города, готовилась к восходу луна. Абу уехал.

Шамиль пошел в сарай, проверил капканы. Завтра идти с Аврамовым на барса. Тревога глодала сердце — как идти?

32

Абу привязал коня к плетню, долго, настороженно прислушивался. Сакля светилась под луной побеленными стенами. Смутно чернел квадрат окна. Дома никого не было. Что случилось? Где жена, дети? Зябко передернул плечами, зло ощерился: дожил, к своему дому ночью тайком, как вор, пробирается.