— Отдохнули? К службе готовы? — озлясь отчего-то, смял церемонии Митцинский.
— Так точно, ваше благородие, — приподнялся было Драч. Митцинский нетерпеливо махнул рукой — сидите! Помолчал.
На кухне приглушенно звякала посуда, из дверной щели тек запах горячего оливкового масла. На серую гладь давно не беленной стены выпорскнул таракан, застыл — наглый, усатый. Омар-хаджи брезгливо дрогнул ноздрями, стал бросать короткие, рубленые фразы:
— Поведете в Чечню троих. За их жизнь отвечаете головой. В Грузии вас подстрахуют, доведут до границы с Чечней. Увидите позади двоих в серых черкесках. Один будет держать в руке граммофонную пластинку, у другого — коробка с тортом. Это — свои. В разговоры с ними не вступайте, делайте свое дело. В Хистир-Юрт пробирайтесь самостоятельно. Как только доставите спутников к Митцинскому, немедленно возвращайтесь обратно. Вот задаток — пятьсот. Остальные получите при возвращении. И помните...
Омар-хаджи осекся, его рука с деньгами повисла в воздухе. Вахмистр смотрел тяжело, исподлобья в переносицу офицеру. На лице его дрожала недобрая улыбка.
— В чем дело, вахмистр?
— Маловато этого, ваше благородие. Детишки растут, цены на базаре ровно блохи скачут.
— Сколько вы хотите? — спросил Митцинский. В груди пухло тяжелое, брезгливое изумление: «Ах, ха-ам... ожил, быдло, осмелел».
— Мне задаток никак не меньше тыщи надобен, ваше благородие, а уж остальные пятьсот — по возвращении, как изволили сказать. Дело тонкое: людей к месту доставить — не бумажку пронести, там за троих головой в ответе.
— А не боитесь, вахмистр, что нас не устроит подорожавший связник? Вас ведь, готовых за два гроша на смерть, табуны в Турции скопились.
— Не боюсь, ваше благородие, — недобро, остро смотрел Драч, не отводя глаз, — что табуны нас — верно. Только иной, кто за гроши согласится, он за гроши и продаст ЧК вашу троицу, и взять с него опосля нечего, такой женку с ребятишками в туретчине вам не оставит. Да и нюх у такого, двухгрошового, против моему никудышный, я как-никак дважды ходил и дело сделал как положено. Так что не скупитесь, господин Митцинский: дешевая плата — она, глядишь, дороже вам станет.
Встал Драч. В своем доме он был. За детишек и жену готов был волком вцепиться в глотку судьбы. Подорожала теперь его голова, прыть и осторожность его звериные с опытом в цене возросли — и не резон ему было продешевить их.
— Ну что ж... — встал Митцинский, усмехнулся, усмиряя в себе гнев, — знающий себе цену и в деле ценится. Возьмите пока пятьсот. Остальные вечером, перед уходом.
— Не сомневайтесь, ваше благородие, — обмяк Драч, принимая деньги. Спрятал их на груди, глубоко, До дрожи вздохнул, сказал, подняв ввалившиеся, измученные глаза: — Жизня семейная, она здесь, на чужбине, ровно примус чадит, только заместо керосина кровушка моя сгорает. Так что извиняйте, ваше благородие, ежели что не так. А за дело не сомневайтесь, себя положу, а людей к вашему братцу доставлю в целости.
36
Федякин жался к обочине улицы. Она пронизывала его насквозь десятками глаз из-за плетней, окон, сараев. Оборванный, заросший многодневной щетиной, он был мишенью чужого, прилипчивого любопытства. Хистир-Юрт жил своей жизнью. Где-то звонко била струя молока о дно подойника, мекнула коза. Федякин, настороженно озираясь, шел вдоль плетня. Где-то совсем рядом туго затрещали крылья. Перед самым носом Федякина на плетень взлетел петух, заорал натужно и сипло, косясь на полковника красной бусиной глаза.
Федякин дернулся в сторону — крик с маху ударил по нервам, обострившимся в лесных скитаниях. Остановился, ощерился, сжав кулаки: «С-стервец!» Сплюнул. На другой стороне улицы торчала из калитки ребячья голова — рыжие космы топорщились пучками. Рыжий расплылся, захохотал, разевая щербатый рот. Федякин отвернулся, торопливо зашагал дальше.
Аул кончался. Впереди квадратной каменной горой вздыбился дом. Пыльная, каменистая улица аула разделила убогие сакли на две половины. У самого дома улица боязливо прижалась к обрыву, теснимая мощной оградой. В ограде темнели бойницы, недавно заделанные кирпичом. Сразу за домом взметнулась вверх каменная скала. Вершина ее нависла тупой великаньей башкой над двором дома. За массивной дубовой калиткой, врезанной в ограду, было тихо.
Федякин толкнулся в калитку плечом. Она бесшумно подалась внутрь. Федякин шагнул через высокий порог. Громадный глинобитный двор был выбит подошвами до каменной твердости. Лишь у самой ограды робко жалась к камню узкая полоска чахлой травы.
Половину двора занимал главный дом. Напротив, через двор, сумрачно и строго темнела часовенка-склеп, увитая арабской вязью. В глубине двора тесно лепились около десятка построек — времянки, летняя кухня, навес. Дальше угадывались сараи, конюшня, обставленные деревьями, сад густо клубился темно-зеленой листвой.
Федякин покрутил головой, усмехнулся: не дом — крепость для целого гарнизона. Нагнулся, поднял камень, постучал им в калитку. Стук гулко отозвался во дворе, эхо шарахнулось вглубь, натыкаясь на стены. На стук из пристройки вышел человек, направился к Федякину. Приближаясь, он непомерно расширялся, вырастал, косолапо загребая огромными ступнями в кожаных чувяках. Напротив Федякина остановилось жутковатое создание на голову выше полковника, сонно моргнуло припухлыми, чугунно нависшими веками.
— Что нада? — спросил Ахмедхан.
— Могу я увидеть хозяина дома?
— Иды далше, — рыкнул Ахмедхан: их дому только не хватало нищих.
— Я полковник Федякин, — озлобленно сказал гость, — мне нужен господин Митцинский.
— Падажди, — сказал Ахмедхан, пошел в большой дом. Гость был полковником, и он сказал «господин Митцинский». Это меняло дело. На шестом году власти Советов это слово — «господин» обнадеживало, было паролем.
Шли вторые сутки, как Ахмедхан вернулся с задания. Позади несколько недель перестрелок, пожаров, предсмертных воплей. Хорошо погулялось. У черного жеребца запали бока, слетела подкова. У Ахмедхана — легкая рана в бедро, волчий аппетит и неодолимая сонливость. Спал днем и ночью вторые сутки, просыпаясь, чтобы сжевать в одиночку индюка, десяток головок чеснока, выпить воды. Митцинский пока не торопил, не тревожил расспросами; усмехаясь, слушал, как трещат на зубах мюрида индюшиные кости.
Подавала на стол Фариза — молчаливая, гибкая. Свернись она в клубочек — на двух ладонях мюрида уместилась бы. Непривычным, диким томлением заходилось сердце Ахмедхана. Ловил девичий взгляд. Там — боязливое, холодное отчуждение. Митцинский понимающе, благодушно щурился, мол, это от тебя никуда не убежит, служи. Чувствовалось, был доволен.
Ахмедхан, наевшись, опять заваливался на топчан в своей времянке. В голове — сытая, умиротворенная пустота. Слегка донимала рана. Вспоминалась поваленная чинара, сумрачное, сырое дно балки и лошадиный череп — знак судьбы. Все пошло как надо за эти недели, выходил живым из таких переделок, что другой на его месте давно смердил бы падалью. А его пока оберегало небо. Значит, дела его были угодны. С этим и засыпал — как в яму падал черную, без снов.
...Федякин огляделся. В двух шагах чернела в земле дыра, забранная решеткой. На дне ее сидела женщина в белом. Она медленно подняла голову — и на Федякина глянули измученные, тоскующие и прекрасные глаза. Федякин оторопел, перевел дыхание. Сзади послышались шаги.
— Дикость, не правда ли, Дмитрий Якубович?
Федякин обернулся. На него смотрел холеный, среднего роста человек в атласном халате.
— Прошу прощения, засмотрелся. — Федякин глянул в яму еще раз, с усилием оторвал взгляд.
— Средневековое варварство. И тем не менее я бессилен. Женщина намерена стать шейхом и посему держит, по нашим обычаям, холбат — самоочищение. — Митцинский покачивался на носках, благоухающий, изящный.
— Какими судьбами, Дмитрий Якубович? — Глянул Федякину в самую душу. Во взгляде — сытая, насмешливая осторожность.