— Будешь смирным, когда мертвый тебя под зад лягнет, — сказал Абу.

— А-а, — успокоился Шамиль.

Помолчали. Саднило руки от веревки, даже сквозь бурку холодил камень. А так бы еще лежать да лежать.

— Влетит Быкову от музея, подпортил Осман эту штуку, — пожалел Шамиль не то Быкова, не то «штуку». Расстегнул бешмет, оглядел кольчугу, надетую на рубаху. — Смотри, вмятина.

— А ты не путай слова в песне, — насмешливо сказал Абу. — Я хорошо пел, на мне эта штука целая. Слушай, это не Хизира работа? Отец Ахмедхана такие делал.

— Его, — сказал Шамиль, присматриваясь. — Их в музей из дома Османа сдали. Хизир, когда Ахмедхана шейху в батраки отдал, сделал ему несколько штук особой закалки.

Помолчали еще немного.

— Скоты, — негромко сказал сзади Митцинский, повторил с бешеной, клокочущей в голосе яростью: — Скоты! Хамы! — Заскрипел зубами, задергался, ударяя ногами в ребристую стену: — А-ах, ха-а-а-амы!

— Живой, — совсем успокоился Шамиль, — свеженький. Ну тогда поехали.

Поднял голову, свистнул в два пальца:

— Э-эй! Заснули, что ли? Лестницу давай, имам волнуется!

Над скалой собирались тучи. Солнце, едва выглянув, так и не смогло пробиться сквозь них. Стал накрапывать дождь. Потом он полил в полную силу — нудный, монотонный, зимний.

48

Начальнику ЧК тов. Быкову

Евграф Степанович!

Лежу я у казака Стеценко в станице Притеречной. Глядят на меня как на икону, кормят гусятиной, поят барсучьим жиром и травами. Оттого становлюсь я поперек себя шире.

А так ничего, жить можно, безносая со мной не совладала. Рана, конечно, донимает, особенно по ночам, но теперь исхитряюсь временами соснуть и даже, как выражается бывший белобандит Стеценко, с похрапушками. Доктор заверяет, что недельки через две можно будет перевезти меня в город, а пока я бревно бревном.

Софьюшка мается около меня, истончилась совсем, бедолага. На каракули не обижайтесь, поскольку пишу в неудобном положении.

Про всю операцию вы, конечно, знаете: банды как таковой в низовьях Терека уже нет, из пятисот сабель больше четырех сотен вернулись по домам, а остальная полусотня — это самое кровавое офицерское воронье, которому нет от Советской власти прощения. И потому разлетелось оно по всему краю. Ничего, сыщем, время теперь у нас будет.

Доходят слухи, что с Митцинским вы лихо закруглились. Стало быть, вопрос пещерного имама снят с повестки дня.

Теперь доложу все по порядку, как у нас вышло. Прибыли мы в станицу Притеречную в среду. За день до этого за хребтом насупилось небо, проклюнулся дождь, и полоскал он по всему Тереку еще три дня. Суглинок с черноземом на дорогах — коням по колено, да такие вязкие, проклятущие, что сапог с ноги, как клещами, сдирало.

Однако, как я теперь прикинул, вселенские эти хляби нам в подмогу оказались.

Объездили мы с Соней за два дня три станицы, обошли почти четыре десятка дворов из нашего списка, чьи хозяева-казаки засели в плавнях.

У меня с семейством разговор короткий: фамилия? Когда в последний раз хозяин наведывался? А потом выйду с куревом и под навесом маюсь, пока Соня с хозяйкой, что называется, языками зацеплялись. Разговоры свои Соня записывала, исписала целую тетрадку. Я все диву давался: какая может быть бухгалтерия в доме контры, чего тут расписывать? А Сонюшка только посмеивалась да тетрадку поглубже от дождя прятала. А самое надежное место у нее было под седлом, поскольку все эти два дня на нас сухой нитки с собаками не сыскать.

На третий день направились мы в самые плавни. Дождь все лил. Терек сильно поднялся, катился, свинцовый, вровень с берегами. А на берегах пузырились сплошняком лужи, так что из лужи я однажды врезался в Терек, чему Софья и жеребец мой сильно удивились.

До плавней дошлепали к вечеру. Там нас перехватил казачий дозор и проводил в лагерь. Засомневался я было по дороге, что доберемся до лагеря целыми, поскольку мужички были в крайней степени озверения, обросли бородами, насморком и чирьями, а один даже ехал как-то по-ефиопскому: пузом на седле, поскольку место, которое положено в седле натирать, у него, видать, оккупировано чирьями.

Однако добрались, черт их всех нюхай, живыми. Картина нам открылась в лагере такая, что оторопь взяла. Кругом, сколько хватал глаз, земляная сизая жижа, утыканная камышом. Торчит он из этой жижи островами, весь мокрый, жестяной, и гремит, проклятущий, под ветром и дождем.

Под навесами стояло до сотни коней. Животины замордованы вконец, ребра выперли, стоят, трясутся крупной дрожью.

Обитали казаки повзводно, в землянках. Землянки крыты бревнами, а поверху камышом, в каждую ведут ступеньки. Грязюка жидкого замеса ползет по ступенькам прямо в землянки, откуда плескают ее наверх ведрами с жутким матом.

Так что пока мы стояли под навесом в ожидании, испереживался я за Соню: до ужаса виртуозно крыли казачки со всех сторон — и в бога, и в господа, и в великого самодержца, что, конечно, подавало надежды на успех нашего дела, но от этого натурально на глазах вяли уши.

Однако собрались скоро, окольцевали навесик наш, стали впритирку. Впереди кучковалось офицерье. Стоят все как один бородатые, глаза — ровно с иконы списаны, только вместо благочестия там тоска собачья вперемешку со злостью.

Ну, дальше все как положено. Представился я казакам, обрисовал положение. Объявил ультиматум о том, что Советская власть в последний раз предлагает им разойтись по домам и что каждому будет учинен справедливый народный суд. По истечении срока ультиматума, через день, прилетит сюда дивизион аэропланов и перепашет бомбами к чертовой бабушке все их осиное гнездо. Заухмылялись казачки. Надо сказать, имели они основание веселиться, поскольку землянки их крыты и замаскированы на совесть, в два наката, и такую землянку не всякой бомбой сковырнешь.

Закончил говорить, жду. Загудели меж собой казаки, глазами жгут, а там, особенно у офицерья, сплошная свирепость.

Выступает тут вперед один сивый, матерый военспец, весь желтый, трясется то ли от злости, то ли от лихорадки. Но спрашивает вежливо: «Вы закончили, господин чекист?»

«Закончил, — говорю, — и теперь жду от вас ответа, чтобы передать его Советской власти». Тут этот лимонный фрукт еще раз шагнул, да такое показал, что и описать неловко.

Вот, говорит, наш ответ, так и передайте. И молите своего жидовского красного бога, чтобы отсюда живыми убраться, поскольку мы за казаков не ручаемся.

«Что ж вы, ваше благородие, похабничаете? — спрашиваю. — А еще офицер. Дама здесь, постыдились бы».

«Я не даму вижу, а большевистскую... — отвечает. И в крик сорвался: — Вон!»

Тут Сонюшка крикнула: «Казаки, мы сейчас уедем, — кричит. — Я была в ваших домах, может, желаете про своих близких услышать?»

Тут, как гром грянул, единой глоткой ревнули казаки: желаем! Кони наши с перепугу на дыбы вздернулись. А потом такая тишина улеглась, что услышал я, как дождь, что из-под крыши капал, по стремени моему звенькает.

Достала Софьюшка тетрадку и начала зачитывать по порядку все, что в станичных дворах накопилось: где кошка окотилась, да сколько котят, где корова отелилась, да какая у бычка звездочка во лбу, кто женился, у кого прострел в поясницу вступил, где калитка с петель слетела, кому какой сон привиделся, кто сколько сена накосил, да какого сома сынишка с Терека приволок. Смотрю — казаков как ветром качает от этих слов, кто зубами в рукав вцепился, кто безо всякого стеснения ревет.

И начинаю я понимать, что вот они у Сонюшки где — в кулаке! И скажи она тут: по домам, станишники! — вся эта орава бородатая наметом по станицам сыпанет. Вот тут и преклонился я окончательно перед ее женским оперативным соображением и весь душой просветлел.

Однако рановато я возрадовался. Уловили и офицеры, что клином вбивает свою тетрадочку Софья между ними и войском. И тут проглядел я главное: господа офицеры, видать, сговорились. Уловил я в самый последний момент, как дуло нагана между плечами со второго ряда просунулось, и хватило мне времени, чтобы Соню заслонить.

Получил пулю под самую ключицу, стал заваливаться, с седла. Напоследок увидел одно: казаки этого офицера в грязь топчут, ровно гопака отплясывают, и под ногами у них рыжее месиво.

Ну вот. Очнулся уже в хате у станичника Стеценко. Четыре сотни меня на носилках в тот же час до его хаты проводили, бабку знахарку приставили и сами по домам разъехались. Офицеров они потом, оказалось, восемь голов под горячую руку порешили, остальные успели деру дать.

Вот такие пироги с котятами, дорогой наш Евграф Степанович. Признаться, домой тянет невозможно, ребят своих повидать тоже не терпится, хотя и навещают они меня по очереди.

Остается последнее пожелание, лично на вас, Евграф Степанович, нацеленное. И высказал бы я его всенародно, как начальник оперотдела, не будь Софьюшка моей женой. А так — только вам. Орден бы ей надо, товарищ Быков, поскольку расформирование банды — дело исключительно ее рук и ее высокой душевности. А я при ней оказался лишь в качестве охраны.

На этом заканчиваю.

Григорий Аврамов.