Вот такие планы имел в голове мюрид, сторожа всех, всю дворовую ватагу дармоедов и предателей, цепким коршуньим глазом.

Сидел у часовни Гваридзе, снимал и надевал пенсне. Маячило за окном мазанки лицо Рутовой. В другой мазанке маялись в безделье генштабисты. Тревожное и грозное повисло ожидание над двором.

Катал по скулам желваки, мерил пружинистыми шагами двор полковник Федякин, сшибая порыжелым сапогом сухие коровьи лепешки. Этот знал о начале восстания — в три. Поэтому била его дрожь нетерпения: скорее бы в ад, он хорош хотя бы тем, что окажется последним. Одно мучило: Фатимушку, дитя жалко, мочи нет смотреть на нее — чуяла неладное.

Фатима сидела у солнечных часов. Соорудил их полковник для своего приемыша в свободную минуту. Тень от палки, что торчала в центре круга, подползала к цифре «три», Федякин подошел, присел рядом с Фатимой. Спросил шепотом:

— Что, Фатимушка, чует сердечко неладное? Ах ты, господи... ничего, милая, как-нибудь, ласточка... смотри-ка, тень сюда доползет, тогда и начнем с богом.

Фатима поняла о начале. Стала тень останавливать, загородила ей дорогу ладошкой. Тень улиткой заползла на ладонь.

Тогда натаскал детеныш камней, сухих кизяков, построил перед тенью баррикаду. Тень одолела и ее. У Фатимы задрожали губы, смотрела ненавистно, маленьким зверьком, на черную, ползучую черту.

Трет платком, наводит блеск на зеркально чистое пенсне Гваридзе. Не спрятаться, не уйти — сидел на крыльце бескрылый стервятник, сторожил каждое движение.

Неподалеку от него примостился прямо на земле немой. Колотил камнем на камне грецкие орехи, ядра бросал в кастрюльку. «Цок... цок...» — стучали они по дну, отсчитывая, последние минуты. Стук становился все глуше. Сам батрак гляделся безмятежным, лишь настороженный, неломкий взгляд перескакивал с лица на лицо.

За синеватыми, чистыми стеклами мазанки по очереди появлялись распухшие от многодневного обжорства и пития лица военспецов.

Не выдержал всего этого Федякин, развернулся на каблуках (мотнулась шашка на бедре), дернул из кармана золотую луковицу часов — турецкий подарок, дернулся тугим торсом к Ахмедхану:

— Какого черта?! Ахмедхан, позвольте спросить — доколе? Было, кажется, ясно сказано: начинать в три!

— Тебе чиво нада? — ощерился Ахмедхан. Продолжил недобро: — Надоел ты, Федякин. Махать шашкой хочешь — дургой дэл, руби арба на дрова!

— В самом деле, помолчите, полковник, — угрюмо сказал Гваридзе, — без вас тошно.

Понимающе усмехнулся Ахмедхан поддержке.

Федякин обвел всех странно посветлевшим взглядом:

— А знаете, господа, сон мне приснился весьма удивительный нынче. Будто лежу я на спине, две пули во мне сидят, а не больно. Небо надо мной синее, а там — клинышек журавлиный. Тихонько эдак улетает, плывет по небу. И одно мне ясно: уплывает он из глаз моих — тут и конец свой приму.

— Зачем на вечер мясо кушал, полковник? — лениво спросил Ахмедхан. — На ночь брюхо пустой ложись, тогда хороший сон посмотришь.

Тишина. Ахмедхан посмотрел на часы. Тень наползла на цифру «три». Встал мюрид, пошел к сакле, где ждала Рутова. Тотчас встал и немой. Приплясывая, вихляясь, закружил около Ахмедхана, что-то загундосил настырное, просительное. Ахмедхан сгреб его в охапку, заломил руки за спину, собираясь отшвырнуть. И тут зашлепали в тишине по спекшейся глине за калиткой чьи-то чувяки. А потом калитка приоткрылась, и появилась там голова — лохматая, с удивленными глазами. Загукал что-то, залопотал и вошел во двор Саид Ушахов. Увидел Шамиля, сильно удивился. Подошел, приплясывая, прижался, истосковавшись по родному, единокровному.

Не успел ничего спросить у брата Саид, почуял, как вклещилась ему в воротник железная рука Ахмедхана, оторвала от брата.

Высился над ним Ахмедхан, рассматривал. Потом спросил:

— Значит, оба немые стали? А мне говорили: у одного брата язык как коровье ботало болтается, слова гаски хорошо умеет говорить. А ну, кто из вас по-русски говорит?

Вынул кинжал, посмотрел на Саида:

— Если оба немые — тогда один лишний. Зачем на свете два немых?

— Оставь его, — сказал Шамиль.

— Значит, ты разговорчивый? — спросил Ахмедхан. Не торопясь, повел и привязал Шамиля ремнем к двери сапетки с кукурузой. Спросил: — Почему до сих пор нет имама?

— Придет время — сам узнаешь, — ответил Шамиль. Он смотрел в глаза мюрида и видел там самого себя — маленького, перевернутого.

— Не хочешь говорить? — спросил Ахмедхан. Удивился — эти маленькие люди, недочеловеки хотят что-то скрыть от него. Они долго обманывали и предавали хозяина, жалили исподтишка, а теперь смотрят в лицо и продолжают жалить словами. По две жизни у них, что ли?

— Говори, собака, — сказал он, поднимая кинжал.

— Собака ты сам, кобель хозяйский, — сказал Шамиль, дернулся вперед.

Вздрогнула многотонная сапетка с кукурузой. И тут увидел в глазах Шамиля Ахмедхан готовность к драке. Кричали о ненависти эти глаза, истекали предсмертной тоской. Понял Ахмедхан, что не услышать сейчас от Шамиля ничего полезного. Было бы время. Но не осталось времени у мюрида, ни одной лишней минуты не было у него на Шамиля, поскольку пересекла тень на солнечном циферблате тот рубеж, за которым начиналось великое дело, завещанное хозяином. Поразмыслив, решил он: может, боль Саида развяжет Шамилю язык? Дернул кинжалом сверху вниз, легко, играючи дернул. Отпрыгнул, охнул Саид жалобно — брызнула кровь из пореза на груди, увлажнила бешмет.

— Что-о ж ты д-делаешь, стервец? — протяжно, заикаясь, сказал сзади Федякин.

Шамиль, опустив смятое мукой лицо, рвал, выкручивал из кожаной петли руки. Грузная, наполовину заполненная кукурузой сапетка лениво вздрагивала от рыков, дергалась на ременных петлях дверь.

— Последний раз спрашиваю: будешь говорить, где Осман? — спросил Ахмедхан у Шамиля.

Сухо, нестрашно треснуло несколько выстрелов за околицей. Перекрыл и заглушил их густой звериный рык за спиной Ахмедхана. Он, метнув назад скошенный взгляд, увидел, что идет на него с голой шашкой в руке Федякин — идет, приседая, расставив руки.

И понял Ахмедхан, что это. идет самый опасный двуногий из всех, кто когда-либо ходил на него облавой, — городовые, полицейские и милиция. Еще он успел понять, что не спасет его уже карабин — лежал на крыльце. Тогда метнулся он к арбе. Успел заскочить за нее и опрокинул арбу на подбегавшего Федякина. Тот увернулся. И пока огибал колесо, выломал Ахмедхан из арбы оглоблю. Едва справился — сверкнула шашка над головой. Сумел мюрид закрыться сухой, крепкой, как железо, дровенякой. Въелась в нее шашка наполовину. Федякин рубил наотмашь, доставал сверху и сбоку. Летела, щепа из оглобли. Чуял Ахмедхан — недолго осталось, смертной осой вилось, юлило над ним жало шашки, страх вязал руки. Никогда еще не было так страшно, понял, что тесно стало Федякину на земле вместе с ним.

Терпел, закрывался из последних сил Ахмедхан и выжидал. И дождался-таки заминки, влепил оглоблю в бок Федякина. Треснула, разломилась надрубленная дровеняка, швырнула полковника на землю.

Ахмедхан кошкой прыгнул на забор, потом — в седло жеребца. Выхватив из хурджина наган, подвывая, стал пускать пулю за пулей в крутившегося на земле полковника. Черный жеребец храпел, вертелся под семипудовым телом мюрида.

Затрещали (на этот раз ближе) и слились в непрерывный гул выстрелы и озверелый рев из глоток — на этот раз уже в самом селе. Припекал, опалял ужасом спину Ахмедхана винтовочный грохот и крики атаки. Щелкнул он пустым наганом, отбросил его и пустил жеребца в намет.

В последнем отчаянном рывке выломал Шамиль дверь сапетки, пролетел по инерции несколько шагов, упал. И тут настигла его и засыпала с головой лавина кукурузы. Связало и утихомирило человека напоенное солнцем зерно, не пуская к злобе и крови этого проклятого мира. За стеклом мазанки кричала Рутова.

Выбрался Шамиль из золотистой груды, стоял на коленях тяжело, с хрипом отдуваясь. Саид корчился в углу двора, зажимая порез двумя руками. Шамиль полегоньку двинулся туда — не давала подняться дверь сапетки, решетчатой крышей нависала над ним. Удалялся дробный топот жеребца Ахмедхана.