Вытер глаза тыльной стороной ладони — уж больно разобрало. Выходит, при Советах и у полковников дела — хоть в петлю полезай.

* * *

Будто ввели в полковника с этого момента, сжав до предела, тугую часовую пружину. И теперь она раскручивалась в нем, заставляя двигаться, спешить. Он грел ногу на печке, добавлял кипяток в бочку. Когда набралось там до половины, забрался в нее, подрагивая от сладостного озноба. Осмотрел себя голого, усмехнулся: жутковато выпирали мослы сквозь кожу — вконец исхудало тело. Он опустился на корточки и, сидя по горло в парной, пахнущей распаренным дубом благодати, ненадолго забылся.

Но пружина внутри все раскручивалась, не давала покоя. Намылившись несколько раз черным засохшим обмылком, смыл с себя Федякин пену и выбрался из бочки. Дома он нашел и надел пожелтевшую, шибающую нафталином отцовскую рубаху, влез в свои рабочие, довоенного времени штаны. Освобожденно, благостно дышало покоем чистое тело.

Мать все еще спала. Солнце, переместившись, плавилось теперь горячим блином на ее плече, и Федякин осторожно передвинул качалку поглубже в тень.

Он спешил, копая в саду под яблоней выползков — мясистых, небывалой толщины, подгонял себя, сплетая втрое старую, чудом сохранившуюся лесу в сарае, торопился, продираясь к Тереку с удочкой и ведром сквозь заросли ивняка.

И, лишь выбравшись к заветному давнему омуту, успокоился и присмирел. Обессиленно сел, прислонился спиной к могучей белолистке. Гоняла водяная круговерть по омуту ошметки пены, свивалась воронками у почерневших сучьев мертвого дуба, подмытого половодьем, полузатопленного водой.

Мощно и ровно трепетала листва над головой, сумрачной прохладой и сладковатой прелью веяло из буйных притеречных зарослей. Федякину послышалось — треснул за спиной сучок. Обернулся. Безглазо, равнодушно смотрела на него перевитая лианами чащоба. Он сбросил с плеч старый полушубок, подстелил под себя, стал разматывать сплетенную втрое лесу. Когда-то в омуте водились сомы, баловался Федякин рыбалкой до войны.

Вводя жало большого кованого крючка в упругую плоть червя, усмехнулся — подрагивали в нетерпении руки. Выползок настырно раздвигал пальцы, мазал их клейкой слизью. На крючок пошло три выползка, свившись в ком, они вяло шевелили кольчатые сизые тела. Не было свинца для грузила, и Федякин, высмотрев в траве шершавый продолговатый осколок, затянул на нем лесу тройным узлом. На слежавшейся темной проплешине под осколком лежал, наполовину высунувшись из норы, розовый червяк. Федякин уцепил его пальцами. Червяк неожиданно упруго уперся, цепляясь за нору. Федякин разжал пальцы, усмехнулся — живи.

Грузило звучно плеснуло на средине омута, резво пошло ко дну. Федякин поискал глазами колышек — за что бы зацепить плетеный жгут, не нашел ничего подходящего и привязал его к стволу ольхи в руку толщиной. И лишь после этого размотал удочку. Толстое ореховое удилище, высохнув за годы, невесомо пружинило, цепляясь за ветки над головой. Леса, размотавшись, держалась устоявшейся спиралью, на крючке закаменел ошметок когда-то не вычищенного червя.

Федякин сколупнул его ногтем, насадил половину выползка. Поплавок — гусиное перо, продетое в пробку, — шлепнулся на воду и встал торчком. Медленная мутная круговерть потащила его в обход омута, быстро облепила желтоватой пеной и мусором.

Федякин сел, откинулся на ствол белолистки. Конец удилища сунул под ногу, умостился поудобнее.

Над головой усыпляюще шептал листвой густой, без просветов зеленый полог, изумрудный рассеянный свет пронизывал все вокруг, просачивался сквозь прикрытые веки.

Федякин счастливо, ненадолго забылся.

Когда открыл глаза, все так же плавно заворачивала по кругу маслянистая гладь омута. Поплавка на ней не было. Федякин оттолкнулся от ствола, поискал глазами. Поплавок исчез. Вытянул удилище из-под ноги, потянул на себя. Тугая жесткая сила рванула его из рук, согнула в дугу. Леса косо и быстро чертила воду, оставляя за собой стеклянную бегущую пленку.

Перечеркнув наискось весь омут, леса поползла под черный переплет дубовых ветвей.

Федякин, холодея от предчувствия, тянул удилище на себя. В ладонях, в самом сердце отдавались упругие рывки засевшей на крючке рыбины. Удилище слабо потрескивало. Леса толчками уходила под сучья. Федякин, перехватив руками напружиненный ореховый хлыст, постанывал — ломило спину.

Удилище вдруг разогнулось, леса вяло легла на воду. Отшатнувшись, Федякин уперся спиной в ствол белолистки. На середине омута вспучилась вода. Разорвала центр водяного бугра остроносая серебряная морда, и взмыло в воздух сизо-стальное веретено метрового усача. Он завис над хаосом воды, над ошметками пены и мусора — ослепительно чистый, стремительный. Глубинная студеная вода потоками струилась с его распластанного розоватого хвоста.

Сзади придушенно ахнули. Федякин резко повернулся. За белолисткой горбатой корягой растопырился монах в замызганной рясе, оторопело таращился на рыбу, среди курчавой многодневной щетины чернел разинутый рот, розово слюнявились губы.

Усач плашмя рухнул на воду, взметнув мутный фонтан, тяжко хлюпнул, исчез. Там, в своей сумрачной мутной глубине, дошел набирать скорость, прорываясь к вольной воде между берегом и корягой. Спутанные круги лесы на воде стремительно таяли.

— Держи... уйдет! — утробно стонал в спину монах.

Федякин вздернул удилище, но тяжкая неодолимая сила рывком пригнула его к воде, остервенело дернула из рук. Сухо чмокнула, хлестнула по рукам оборванная леса.

В омуте расползались круги, баюкая мусор и пену. Потом и они успокоились. Дрожали ноги. Федякин без сил сполз спиной по стволу, спросил, не оборачиваясь:

— Кто таков?

— Не узнали, ваше благородие?

Федякин круто развернулся. Смотрело на него, тревожно, искательно улыбаясь, чужое, незнакомое лицо. Остро выпирали обросшие курчавым волосом скулы.

— Нет, не припомню.

— Вахмистр Драч... довелось в вашем полку службу ломать. Неужто не упомните, Дмитрий Якубович?

Федякин вгляделся. В изумлении круто полезли вверх брови.

— Спиридон Драч?

— Так точно, господин полковник.

— А те-те-те... бегут года. Однако вид у вас, вахмистр. А по какому случаю маскарад? Или в самом деле сан приняли?..

Федякин запнулся. Драч, настороженно подобравшись, тянул горбоносое лицо куда-то вбок, выдохнул сиплым шепотом:

— Никак дернуло...

Кружевное бледно-зеленое деревцо ольхи дрогнуло, слегка пригнулось. Сплетенная втрое леса, вонзившись наклонно в омут, медленно чертила воду, подбиваясь к берегу. Намертво захлестнувшая ствол петля на глазах врезалась, утопала в молодой коре.

Федякин, пригибаясь, метнулся к ольхе, перехватил лесу. Под пальцами неподатливо подрагивала натянутая до предела струна. Матерая сила водила ее из стороны в сторону, растягивала рывками.

...Они вытянули сома на берег к вечеру. Вахмистр, весь взмокший, с прилипшей к потному лбу прядью, уронил на землю сук, задыхаясь, пожаловался:

— Умотал, стервец, до смерти... это ж... чистая крокодила, а не рыба.

Зудели, кололись мурашками у вахмистра руки — осушил, колотя суком по соминой башке.

Федякин лежал на спине, бессильно раскинув ноги. Сердце колотилось у самого горла, горели стертые лесой ладони. Лежал, вбирая широко распахнутыми глазами трепет окрашенной закатом листвы над головой. Драч шумно сопел, ворочался где-то рядом. Опустился на корточки рядом с Федякиным, неуверенно спросил:

— Дровишек пособирать, Дмитрий Якубыч? Ваше благородие... я говорю... может, костерок запалить?

Федякин скосил глаз. Маячило над ним чернобородое, смуглое лицо, на худой, поросшей волосом шее перекатывался острый кадык. Драч глотнул голодную слюну.

Полковник повернул голову. Тупо пялилась на него горошинами глаз рыбья башка — в две человеческие, пласталось за нею по земле темное, в застарелой слизи и наростах, туловище.

Глубоко, до дрожи в животе, вздохнул полковник, приподнялся на локте, мягко попросил: