После очередного прихода связника Вильсон, скаля крупные, редко торчащие зубы, как-то сказал Митцинскому:
— У меня для вас хорошая весть, господин Митцинский. Константинопольский штаб решил, что размах вашего дела стоит того, чтобы к нему относиться серьезно. — Выждал. Толмач торопливо перевел: — Вам предоставляется возможность пополнить оружейный арсенал и обувь повстанцев. — И сообщил место тайника, где хранились переправленные через Турцию несколько сотен винтовок и ботинки.
Подношения французского штаба оказались не менее весомыми. Париж подбросил валюты и сундук фальшивых денег.
Дело ширилось, разбухало. Каждый причастный к нему варился в общем соку, вертелся в своем круге забот.
И как-то незаметно оказалось, что Ахмедхану не нашлось места в этом круге.
После того как вернулся он из кровавого рейда, куда послал его Митцинский, ничего стоящего больше для него не подворачивалось. Ахмедхан ел, чистил коня, спал до одури. Грузный, звероватый, нахохленный, он маялся по двору и саду, буравя встречных глубоко запавшими глазами. Его сторонились, обходили. Фариза порхала по комнатам, раскрасневшаяся, захваченная вихрем крупного дела, готовила для гостей, связных, чистила, прибирала вороха чужой одежды, вытряхивала из нее дорожную пыль. Натыкаясь на Ахмедхана, она пугливо вздрагивала, обжигала неприязненным взглядом. Они часто шептались с Ташу, и Ахмедхана настигал их смех. Он медленно наливался бурой краской, бессильно сжимал кулаки, терзая ладонь ногтями, брел к калитке — поглазеть на пришельцев. Их становилось все больше.
Пришельцы эти появлялись в самое неожиданное время, днем и ночью, и, повидавшись с Митцинский либо генштабистами, исчезали через потайную калитку в овраге. Тропа через него, пробитая к калитке, разбухла, покрылась каменной твердости коркой.
А село жило своей жизнью, будто и не зрел потайной нарыв заговора за каменными стенами дома на отшибе: мало ли забот и гостей у большого человека Митцинского, публично обласканного властью — белым конем, буркой и именным оружием. Сам предревкома Вадуев был его частым гостем.
Меджлис исправно съедал в кунацкой шейха очередного барашка, качал седыми бородами, изумлялся: наделил же аллах такой силой и умом человека — на виду у власти плести сеть против нее!
Мулла Магомед, страдая одышкой, задыхался на диво теперь спрессованной жизни. Днем куковал сладкоголосой кукушкой в мечети о новой жизни, принесенной Советами, ночью ухал сычом у повстанческих костров, проклиная власть безбожников. Молчаливыми, неотвязными тенями ходили за ним приставленные Митцинским мюриды, не давая покоя и в отхожем месте. Худо стало Магомеду, нервным, пугливым сделался, следил за каждым своим словом и жестом. Единственная отрада брезжила впереди — приход хоть кого-нибудь из разосланной по горным отрогам паствы с благой вестью о найденной руде. Замирало сердце у муллы при думах о такой вести — неотступно стояло, искрилось перед глазами содержимое шкатулки Митцинского. Но никто не возвращался, видно, не торопились хребты открывать свои недра перед посланцами муллы.
Вкогтилась неопределенность и в Ахмедхана. Измордованный любовным томлением, остановил он однажды Митцинского у порога. Заглядывая ему в глаза исподлобья, спросил угрюмо:
— Когда сдержишь слово? Ты отослал меня резать Советы, сказал: «Вернешься — Фариза будет твоя». Я вернулся.
Митцинский сдержанно сказал:
— Тебе изменяет память. Я сказал: она будет твоя, когда настанет время.
— Что нужно для этого?
— Нужно быть мне полезным, очень полезным.
— Я хожу без дела, Осман.
— Значит, еще не пришел твой черед. Жди. — У Митцинского дернулась щека: мюрид становился назойливым.
— Тогда отпусти меня на охоту.
— Иди! У тебя три дня.
И Ахмедхан ушел на охоту.
...Что-то завозилось над его головой. Гулко захлопали крылья. Ахмедхан подбросил в костер ветку, обметанную засохшими листьями. Пламя вспыхнуло, метнувшись рыжим зверьком с листа на лист. Зажглись вверху два зеленых глаза, в свете разгоревшегося костра проявилось тело филина. Ночной гость, сидя на рогах козла, держал в клюве вырванный козлиный глаз. Не вставая, Ахмедхан вытянул из костра сук, запустил в птицу. Сук, ударившись о ствол, обдал ее роем искр. Филин выронил глаз, подпрыгнул, щелкнул клювом, как кастаньетами, канул бесшумно в темноту. Ахмедхан завернулся в бурку и уснул.
Утром он поднялся до солнца, навьючил на Шайтана хурджины, козла, сам пошел рядом — надо размяться. Еще с вечера решил наведаться в полузабытое заветное место, откуда брал руду для отцовской кузницы. Что-то непривычное и странное шевельнулось в его сумрачной душе при воспоминании об этом.
Солнце стояло над головой, когда он выбрался к узкому, каменистому руслу речушки, петлявшей под обрывом. Пробираясь сквозь заросли молодого орешника, тянул Ахмедхан за собой Шайтана. Жеребец задирал голову, вздрагивал от хлестких щелчков гибких прутьев.
Заросли кончились. Приглушенно журчала у самых ног мелкая прозрачная речушка, пенясь вокруг темных, облизанных волной камней. За ней вздыбилась бурая стена обрыва. Весенние половодья годами подгрызали ее основание, в реку рушились пласты породы, оттесняя кипучий поток. Обрыв был срезом горы, его прогрызли воды реки за сотни лет. Поток обнажил начинку хребта — он состоял из железной руды.
Здесь ничего не изменилось с тех пор, как Ахмедхан загрузил свой последний мешок. Так же торчала одинокая сосна на самом верху обрыва. Теперь она стала толще, да гуще курчавилась бахрома ее корней, бородой свисавшая с обрыва. Сосна цеплялась за жизнь изо всех сил, она даже искривила ствол — отшатнулась от бездны.
Ахмедхан усмехнулся — все хочет жить. И тот, кто держит чужие жизни в руках, — властелин. Он отпустил поводья. Шайтан благодарно ткнулся мордой ему в спину, шагнул вперед, осторожно намочил копыта в прозрачном потоке. Стал пить.
Ахмедхан, ступая по торчавшим из воды камням, забрел на середину потока, присел на корточки, зачерпнул воды в пригоршни. Хлебнул из ладоней. Вода обожгла рот студеной свежестью так, что заломило зубы. Все здесь было по-прежнему: молчаливый крик падающей сосны, текучее стекло воды, унесшее безвозвратно его детство, ржавая рудная начинка горного пирога, которую выдавливала из себя гора, — неизменность встретила Ахмедхана, будто не пронеслось над ним десятилетие.
Он почувствовал спиной — кто-то смотрит на него. Медленно, по-волчьи повернулся всем корпусом. На песчаной косе, на краю ореховых зарослей стоял старик — горбоносый, темнолицый, обросший многодневной щетиной.
Ахмедхан поднялся. Неторопливо перескакивая с камня на камень, направился к старику. Тот молча ждал. Ахмедхан прыгнул с камня на песчаную россыпь и увидел в глазах старика страх. Старик узнал Ахмедхана — первого мюрида Митцинского. Старик был оборван и истощен.
«Что ему здесь надо?» — неприязненно подумал Ахмедхан. Припомнил — старика звали Шамсудином, он был дальним родственником председателя Гелани из соседнего села. И тут витал ненавистный дух председателя — лакея Советов, частица его сидела в тощем теле старца. Даже здесь, далеко в горах, у истоков детства, Советы доставали Ахмедхана. Он долго молчал, тяжело упершись взглядом в Шамсудина. Руки старика беспокойно шарили по бешмету. Он не выдержал, поздоровался первым. Ахмедхан усмехнулся, ответил. Спросил:
— Как здоровье, как живут родные?
— Слава аллаху, были живы-здоровы, — поспешно ответил Шамсудин. — Правда, я видел их двадцать дней назад, может, что-то и случилось, пока я шатаюсь по горам, как овца, потерявшая стадо. Плохо одинокому охотнику в горах. Ноги холодеют, кости ноют под утро, шакалы воют, будто я вырвал у них из глотки последний кусок мяса. А я сам видел его последний раз десять дней назад, когда подстрелил фазана... а теперь и хлеба уже не осталось.
Старика будто прорвало, слова сыпались из него, как горох из порванного мешка. В глазах дотлевал страх.
«Что он здесь делает, если нет дичи?» — снова ворохнулось у Ахмедхана. Он повернулся к старику спиной, сказал через плечо: