— Папку у меня бревном убило на погрузке в Саратове. Саратовские мы. А мамка после этого запила. Беда, совсем спилась. А коль пришла беда — отворяй ворота. Под поезд она попала, уголь на путях собирала, ну и... а я теперь второй год в Батум навостряюся, как зима прикатит. Летом-то у нас в Саратове ничего, прожить можно. А зимой беда, околеешь.

Он шел между ними, держась за руки, заглядывал в глаза и говорил, говорил, тревожно выискивая в их глазах подтверждение тому, что счастье, привалившее к нему в эту ночь в лице чекистов, прочно и надолго. Во всяком случае — до утра.

Когда, выкупав и уложив парнишку, донельзя довольного и сытого, на кушетку в кухне, вышла Рутова в комнату к Аврамову, он, посапывая, увлеченно мастерил за широким столом маленького человечка из воска свечи, спичек и наперстка.

Рутова присела, затаилась напротив, раскрасневшаяся, с закатанными по локоть рукавами белой рубашки.

— Вот Федору Ивановичу наутро вместо подарка, — смущенно улыбнулся Аврамов.

Рутова, подпирая ладонями подбородок, смотрела на него влажно мерцающими глазами. Он отложил поделку в сторону:

— Софья Ивановна, не стану я, пожалуй, откладывать разговор с тобой. Вот сейчас маненько с духом соберусь и начну. А то ведь как у нас может быть: откладываешь на потом, откладываешь, а потом тебя самого в сторону отложат в деревянном ящике. Как ты на это смотришь?

— Думаю, вы правы, Григорий Васильевич. Только не насчет ящика. А просто не стоит важное откладывать на потом. Так что вы говорите, а я стану слушать и никаким образом вам не помешаю.

— Значит, так, Софья Ивановна... поскольку вы да я, как говорят у нас в Рязани, одного поля ягоды... ну в смысле одинокой жизни... это раз. Во-вторых, дела у нас с вами общие. А в-третьих, я вам, кажется, даже не противен, а вы мне совсем даже наоборот... ну то есть до отчаянного сердцебиения и темноты в глазах с того момента, как я вас в больнице увидел... предлагаю вам... то есть прошу у вас руки и сердца.

Он помолчал, сказал оторопело:

— Это же черт знает, как все у меня бестолково вышло. Ах ты господи... толком объяснить ситуацию дорогой женщине не могу, дожил, задубел весь, хоть плачь!

— А вы еще раз, — попросила Рутова, — женщина таких слов, бывает, всю жизнь ждет. Мне, выходит, повезло. Я только половину прожила и уже услышала. Одно неладно: ужасно коротко у вас все получилось. И не разберу сейчас — было что или померещилось мне.

— Еще я хочу вам сказать, Софья Ивановна, если ответите мне согласием, буду считать, что нашел окончательно и бесповоротно весь смысл своей жизни. А то, знаете, в последнее время страх одолевать стал. — Он виновато, обезоруживающе улыбнулся: — Случись такое, что придет на операции последний час, до конца минутки останутся, а имени женского, которое надо вспомнить, в эти минуты и нет. А теперь есть оно у меня, появилось. Думаю, что с вашим именем и черту подводить не страшно. В этом есть мой персональный смысл на сегодня.

— Григорий Васильевич, родной вы мой! — Она не вытирала катившихся по щекам слез. — Что это вы сегодня все о смерти! Радость у меня необъятная. Я хочу быть вашей женой, отчаянно хочу.

Помолчали, согревая друг друга теплом глаз, ошеломленно, жадно, в упор разглядывая друг друга, наслаждаясь, что наконец-то не надо таиться — от окружающих ревнивых и бдительных взоров, от самих себя.

— Григорий Васильевич, ужинать будем? — спросила Рутова. — У меня вареная картошка, масла немного и молока осталось от Федора Ивановича. Ужас как наголодался парнишка!

— Давай, Сонюшка, не откажусь. Проголодался и я до звероподобного состояния. Картошка с маслом да еще молоко — это же поразительная роскошь на данный момент.

С этой минуты каждый миг уходящего вечера стал наполняться такой необъятной радостью, что она казалась нереальной. Они открывали друг у друга до этого не замеченное.

Под самое утро в дверь кухни тихо стукнули, потом еще раз. И хотя робок и невесом был этот стук, его услышала Рутова. Вздрогнула, спросила, не открывая глаз:

— Кто?

— Это я, тетенька Соня, — приглушенно отозвался из-за двери мальчишеский голос.

Аврамов позвал:

— Чего ж ты, Федор Иванович, скребешься? Давай двигай к нам.

Дверь приоткрылась — и бесплотным духом в комнату просочился Гусев. Постоял переминаясь. Волнуясь, объявил:

— Я, конечно, очень извиняюся, только неотложная штука мне припомнилась, дяденька чекист. Привиделась она мне под самое утро — и аж огнем обдало, думаю: это по вашей части.

Аврамов сел на кровати:

— Топай сюда, Федор. — Усадил рядом, прикрыл одеялом его худые плечи, обнял. — Ну, теперь давай, брат, твою неотложную штуку, коль она по нашей части.

— Значит, так... — начал Гусев, прижавшись к Аврамову. — Сижу я в товарном вагоне вчера вечером, аккуратно сижу, натуральной мышью, поскольку ссаживали меня уже два раза, дожидаюсь отхода на Батум. Слышу за стенкой рядом шаги. Сошлись трое. И один грузин говорит: «Ранняя нынче осень». А другой, негрузин, ответил: «Да, журавли уже улетели, и картошка подорожала». Тут меня сомнение взяло: чего это они? Сошлись ночью, ни здрасьте вам, ни до свиданья, а сразу про картошку. И при чем тут журавли? Врут ведь, не улетали еще журавли, я это дело всегда примечаю. Сижу, дальше слушаю. Грузин говорит: «Слава богу, здравствуйте, господа!», а голос густой, вроде у попа в церкви. Негрузин говорит: «С прибытием вас. Идемте. Отдохнете с дороги, потом переправим к Янусу»,

— Как ты сказал? — спросил Аврамов тихо. — К Янусу?

— Ага. Чудная фамилия, я потому и запомнил.

— Ну и память у тебя, брат, — уважительно сказал Аврамов.

— Не жалуюсь. Ну вот, ушли они, а вагон дернулся, да не в ту сторону поехал. Еле успел соскочить. А потом вас встретил в городе.

— Та-ак. Золотые у тебя уши, Федор Иванович, да и голова стоящая, вот что я тебе скажу. Дай руку. Хорошо, что вспомнил.

Аврамов приподнял Гусева под мышки, поставил на пол, стал одеваться.

— Гриша, я чай заварю, — приподнялась Рутова.

Аврамов подмигнул Гусеву:

— А что, Федор Иванович, умные люди с утра от чая не отказываются. Идем-ка мы с тобой амуницию набросим, чтобы к чаю при полном параде явиться.

Они втроем сидели за столом. Аврамов дул в чашку, сосредоточенно прихлебывая, думал о чем-то. Рутова подсовывала Федору кусок получше. Он ел споро, но аккуратно, поглядывал украдкой на взрослых. И была в его глазах недетская, печальная серьезность. Неудержимо утекали последние минуты такого короткого — всего в одну ночь — счастья. Наворачивались у Гусева слезы на глаза. Но, боясь разрушить весь этот уютный лад чаепития хандрой своей, клонил он лицо к дымящемуся паром блюдцу, чтобы оседал тот каплями на лице.

Отставил Аврамов чашку, выпрямился, решив что-то очень важное для себя. Спросил, заметно волнуясь:

— А что, Федор Иванович, не обмозговать ли нам сейчас одну идею? Как ты смотришь на то, если я тебя к своим старикам отправлю до поры до времени? Они у меня в деревне под Рязанью в одиноком состоянии. Ясно, старость вдвоем перемалывать — не мед. А ты пригреешься рядом, втроем сподручнее станет хлеб жевать да ночи встречать. К тому ж, глядишь, и яичко из курицы теплое выпадет, коза на крынку молока расщедрится — все веселее. А когда мы тут с Софьей Ивановной дела свои семейные наладим к весне, тогда и тебя со стариками выпишем. Давай, Федор, решайся. Моим ты в радость будешь. Да и мы с Сонюшкой к тебе успели привыкнуть. Так, что ли, Соня?

Рутова слабо, благодарно улыбалась:

— Ой, хорошо как, Григорий Васильевич... Что молчишь, Федор Иванович? Или не согласен?

Сглотнул Гусев комок в горле, с голосом справился, ответил:

— Если не в обузу вам буду, то такой оборот меня устраивает. — Испугался, зачастил: — То есть не то, что устраивает, а даже во сне не снилось, чтобы таким я тетеньке с дяденькой показался. В детдом сильно не хотелось, прямо хоть в петлю — так не хотелось.

Первому

В ночь с 13 на 14 начальник жел. дор. охранной сотни Халухаев приказал мне смениться с дежурства на два часа раньше и заменил меня Гуцаевым. Гуцаев до этого на службу не ходил, говорили, что болел. Сменившись, я ушел в сторожку, но заснуть не мог, так как болели от ревматизма ноги.

В 1.20 я увидел из окна сторожки, как мимо прошли трое, тихо разговаривая. В это время вышла луна, и я узнал Халухаева и Гуцаева. Третий был мне незнаком. Так как Гуцаев не имел права уходить с поста, а время смены еще не подошло, я вышел из сторожки и скрытно стал следить за ними. Довел их до Щебелиновского моста. Там их ждал извозчик, и они уехали. Поскольку следовать за ними было не на чем, я прекратил наблюдение. Имея ваше задание наблюдать за Халухаевым, написал этот отчет. О третьем, который был вместе с Халухаевым и Гуцаевым, ничего приметного сообщить не могу, кроме одного: у него густой голос — бас и говорит он с грузинским акцентом.