Однако, жизнь на Втором Ярусе непрерывно занимала головы заключенных реакцией на внешние раздражители, так что времени на собственные мысли попросту не оставалось. А в редкие свободные минуты Франц составлял и тщательно соблюдал своеобразное «расписание мышления», никогда не возвращаясь к одной и той же мысли дважды и отводя более половины времени на бездумно-интеллектуальные развлечения, типа придумывания шарад, ребусов и шахматных этюдов.

Месяца через два после своего прибытия на Второй Ярус Франц привык почти ко всему: он перестал замечать жару и грязь; потеряв шесть килограммов веса, притерпелся к местной еде; он привык к бессмысленной работе, к безликой жестокости охраны и персонифицированной жестокости урок. Он даже нашел компромисс с попыткой Системы лишить его собственных мыслей, отведя на них вторую половину воскресенья, когда остальные заключенные готовили домашнее задание (Франц мог запомнить всю необходимую ерунду за один час вместо отведенных на это пяти). Единственным, к чему он привыкнуть не смог, была невозможность хоть на минуту остаться одному.

Их 21-ый Поток, как и все остальные потоки всех остальных секторов, состоял из

1) центрального зала, где происходили вечерние переклички;

2) «спальной» камеры с двухэтажными кроватями и

3) подсобных помещений, как то:

а) бесполезной курительной комнаты (урки все равно курили в

камере),

б) читальной комнаты (где имелся полный комплект учебников

по философским предметам), а также

в) туалета, куда заключенные ходили только днем (на ночь

камеру запирали, так что приходилось пользоваться парашей -

большим баком без крышки, ставившимся в камеру перед отбоем).

Мест, где человек мог бы уединиться, предусмотрено не было. Даже разделительные перегородки в туалете доходили только пояса, а кабинки не имели запоров и закрывались качающимися, как иногда в барах, дверями … продуманность деталей поражала воображение! Ко всему этому Франц оказался не готов, ибо никогда в жизни не делил ни с кем комнату дольше месяца, даже с женой (та спала очень беспокойно и будила его по три раза за ночь).

Невозможность уединиться странно подействовала на характер Франца: ему стало казаться, что окружающие постоянно следят за ним, вступают в разговоры, ждут от него ответов на свои вопросы … словом, не оставляют ни на минуту в покое! Чтобы защитить свое "я" от постороннего внимания, он стал агрессивен. С урками, конечно, Франц на рожон не лез, однако стал огрызаться на замечания Вонючки или Огузка. К последнему он испытывал физическое отвращение, и кончилось это дракой, после которой оба ходили с разукрашенными синяками физиономиями.

Осознав, в конце концов, психологическую причину своей агрессивности, Франц смог лучше контролировать себя, и после драки с Огузком срывов у него более не случалось.

В его характере произошли и другие изменения: он стал ленив и с удовольствием отлынивал от работы, мог с легкостью соврать или даже украсть. Может, ослабление моральных устоев явилось следствием усердной работы на теоретических … нет, кроме шуток, а? Он стал вставлять в свою речь множество ругательств (чего не делал со времен студенчества), а чувство жалости у него притупилось почти до нуля. По своему собственному сравнению, Франц превратился в интернациональный вариант Ивана Денисовича из одноименной повести русского писателя Солженицына.

Минус, конечно, кротость солженицынского персонажа.

—  — Эй, Профессор!

—  — Чего тебе?

—  — Ты что, опять от Починки Инвентаря увернулся?

—  — А пошел ты, Огузок … рожу разобью!

2. Происшествие

Новичка привели во время пятнадцатиминутного перерыва перед перекличкой, формально отведенного на прослушивание вечернего обращения Администрации. Громкоговорители принудительного вещания висели во всех комнатах, включая туалет, однако слушать заключенных никто не заставлял, и все разбредались кто куда: курящие шли в курилку, некурящие — разговаривали в центральном зале или спальной камере. Разговоры велись предельно бессмысленные («Эх, послали б нас с послезавтрева на папайю, вот бы накушались …»), так что Франц в общей беседе не участвовал. Деться ему, однако, было некуда, ибо выйти за пределы Потока он уже не мог — внешняя дверь запиралась сразу же после вечерней прогулки.

В тот вечер, лишь только Чмон в очередной раз завел свой любимый рассказ об изнасиловании четырех малолетних девочек, внешняя дверь с лязгом отворилась, и в камеру вошел новичок — толстый парень лет двадцати пяти с испуганным выражением на тупом лице. Под мышкой он держал комплект постельного белья. «Здравствуйте.» — боязливо сказал новичок; «Заткнись, гадина! — неприязненно отвечал Чмон, — Еще раз перебьешь — выдавлю левый глаза.» Парень помертвел и в полной растерянности отошел в сторону. Франц наблюдал за ним издали — толстяк переминался с ноги на ногу у стены и вид имел самый жалкий: чуть не плакал; потом робко отворил дверь и вошел в спальную камеру. Выждав минуты три, Франц, сам не понимая, зачем, последовал за ним — новичок его, на самом деле, не интересовал: тупость и трусость были написаны на толстом лице парня заглавными буквами.

Когда Франц вошел в камеру, «разборка» шла уже на полную катушку: Чирий, прижимая трепещущего толстяка к стене, левой рукой держал его за горло, а правой размеренно бил по щекам: «А ну, снимай штаны, пидор! Снимай, тебе говорят …» — приговаривал он в такт пощечинам. Моджахед со скучающим лицом наблюдал за происходившим со своей койки, сапоги его валялись рядом — очевидно, урки взяли новичка в оборот в форсированном варианте. «Не хочу снимать … Пусти …» — хныкал толстяк; «Это как же ты, козел, не хочешь? — орал Чирий, — Да я тебя сейчас …» Было видно, что парень держится из последних сил.

Как всегда в подобных случаях, вмешиваться не имело смысла: спасти новичка от печальной участи никто, кроме него самого, не мог — а вот неприятности для вмешивающегося могли выйти колоссальные. Да и не собирался Франц вмешиваться — не собирался до тех пор, пока не услыхал собственный голос: «А ну, пусти его, Чирий, чего пристал, дай человеку на новом месте оглядеться …» Дернул же черт его за язык! — реакция на эти слова превзошла все мыслимые ожидания. Чирий отпустил новичка и резко повернулся к Францу, а Моджахед, путаясь в простыне, вскочил с койки: «Ты зачем, гад, не в свое дело лезешь? Убью!» Франц отскочил назад и быстро посмотрел по сторонам: Дрона и Чмона в камере не было. Что ж, Чирия он не боялся — реальную угрозу представлял один Моджахед … да и тот, запутавшись в простыне, проспотыкался метра два по направлению к Францу и упал на одно колено. «Потом все равно изобьют, — мелькнуло в голове Франца, — так хоть сейчас …» — он сделал два быстрых шага вперед и с наслаждением, изо всех сил врезал ногой Моджахеду под подбородок. Удар пришелся в самую точку — голова урки дернулась назад, глаза замутились; он опрокинулся на спину и замер. Франц повернулся к Чирию. «Ты чего?… — залепетал тот и попятился назад, — Смотри, потом хуже будет … Дрон тебя с говном съест …»; «Ты до этого не доживешь, гнида.» — сладким голосом отвечал Франц, наступая на него. Находившиеся в камере заключеные повскакали со своих коек и окружили их. «Эй, Коряга, а ну, Дрона позови!» — крикнул Чирий; «Стронешься, Коряга, с места — убью!» — не оборачиваясь, усмехнулся Франц. Урка допятился до стены — и вдруг с исказившимся лицом бросился вперед, пытаясь лягнуть Франца в пах. Тот отскочил в сторону и с оттяжкой ударил Чирия сбоку в челюсть — урка рухнул на четвереньки. Сладостный позыв прикончить врага впервые в жизни бросился Францу в голову … он подскочил к копошившемуся на полу Чирию и врезал ему так же, как до этого Моджахеду, — ногой под подбородок. Подонок повалился набок и более не шевелился; на губах у него запузырилась кровь. Франц остановился и схватился рукой за спинку ближайшей койки — сердце его колотилось у горла, ноги подгибались; остальные заключенные молча смотрели на него. Драка заняла секунд двадцать, не больше; что нужно было делать — Франц не понимал.