— Мне показалось, я обрел Исцеление, когда услышал песню Индис там, у подножия Таникветил — как песня жаворонка—лирулин… Нет, я не забыл тебя, ни на миг не желал этого; пусть память…
— …память горька, как травы печали, но я не хочу забвения…
— …я не хочу забвения, и если Исцеление в этом, то мне оно ненужно…
— …даже если мне суждено остаться в Чертогах до конца времен…
— Это из-за меня. Все из-за меня. Я должен был ждать… я обрел драгоценный дар — но мне захотелось большего, Мириэль. Треснула моя чаша — вражда пролегла между Феанаро и сыновьями Индис…
— …осока…
— …обоюдоострый клинок. Моя вина, Мириэль. И златокудрая Индис, дочь Ванъяр, покинула меня; не смерть пролегла между нами, разлука… Потому перед ним я был один… я давно один, Мириэль. Лучше мне и остаться одному. Я ненавижу его — но я благословляю удар его меча, потому что благодаря этому я смог увидеть тебя.
— Я виновата перед тобой, перед нашим сыном, — после долгого молчания заговорила Мириэль. — Я виновата в том, что не вернулась к вам: я помогла бы ему стать мудрее… Не мне винить Индис: она сберегла то, что я покинула.
— Любимая…
— Я знаю, что не могу вернуться, и я принимаю эту судьбу: она справедлива. Мне хотелось бы только одного… я видела гобелены Вайрэ — и я хотела бы выткать историю рода Финве, историю Нолдор, чтобы память… — ее голос дрогнул — словно ветер колыхнул пламя свечи, — да, память… память осталась навечно… Только мне нет пути из Чертогов.
— Нет, Мириэль! Нет, я знаю… знаю, как освободить тебя, не нарушив Закона… Я сам буду говорить пред Владыкой Судеб! Я жалею только об одном — что мне нечего больше отдать тебе…
— Властитель Намо, я прошу тебя: возьми меня вместо нее! Индис не в радость стало бы мое возвращение; не в радость оно и мне. Я не смог бы утешить ее — это сделают наши дети. Для Мириэль же нет иного исхода, кроме того, что нарушит волю Всеотца. Этого ты не можешь желать, Судия. Пусть Мириэль вернется к Живущим — а я останусь здесь до конца времен. Пусть это станет выкупом за нее. Высокий! Не должен мир утратить такую красоту, не должен лишиться творений Мириэль Сэриндэ… Я умоляю тебя — ведь это справедливо! Не ради сострадания — оно неведомо Судии; но ведь Закон не Будет нарушен, о Высокий, ты видишь…
Хорошо, что ты пожелал не возвращаться, - глухо и тяжело ударил бронзовый колокол. — Хорошо — ибо я запретил бы тебе возрождение, покуда нынешние горести не канут в прошлое. Тем лучше, что ты сам предложил мне это — по своей воле и из сострадания к другому. В этом вижу я надежду на исцеление — по зерно, из которого может произрасти благо…
— Ты принимаешь меня, Высокий?
Да — до конца времен.
Летящие пальцы сплетают многоцветные нити в водопад гобеленов… Высшая похвала для Элдар — сказать: «Это прекрасно, как гобелены Фириэль»; ибо так теперь зовут ее — Та, что Вздохнула. И тень, что была Королем Нолдор, часто замирает у одного, самого первого гобелена.
Четверо в мастерской витражей; и юноша так похож на Феанаро — черные волосы с отливом в огонь и непокойное пламя взгляда — только глаза черны, как омуты, полные золотых звезд. Две девы стоят перед ними: младшая — Мириэль, но юная, совсем девочка; на ее серебряных волосах — венок из белых первоцветов, в руках — кувшин с родниковой водой. Лица второй Король Нолдор не знает: она — черный тростник в серебре инея, глаза — трава подо льдом, и тонкие пальцы сплелись на чаше черненого серебра… Радость свершения и горечь предчувствия, творение и предвидение: то, чего никогда уже не будет, то, что отныне может видеть лишь Скорбящая.
Четвертого Финве знает слишком хорошо.
Это Отступник.
АСТ АХЭ
от Пробуждения Эльфов годы 4264 — 4269-й
… - Что ты делаешь?
Мелькор ответил не сразу — цветное стекло легло в тонкое серебряное кружево, на миг вспыхнув золотистым огоньком.
— Здесь люди будут жить, — ответил со спокойной уверенностью, так что сразу стало ясно — будут, и именно Люди. — Им должно быть тепло. Не только от очага…
Гортхауэр глубоко вздохнул, не сразу подобрав слова; решившись, проговорил порывисто:
— Но, Тано, тебе ведь нельзя…
Осекся. Изначальный поднял на него взгляд:
— …с моими-то руками? — медленно; неживое спокойствие в голосе. И — вдруг — оказался рядом с Гортхауэром, схватил его за плечи, тряхнул яростно:
— Калекой меня считаешь? — хрипло; гневное темное пламя бьется в зрачках. — Не смей! Никогда! Слышишь! Не смей!
Фаэрни с ужасом смотрел в искаженное побелевшее лицо:
— Тано! Прости меня… Тано, пожалуйста, прости, я не хотел, прости… — все ниже клоня голову, задыхаясь от жгучей боли — ожидая удара, ожидая слова — уходи. Три тысячи лет — и он боялся, до ледяного озноба боялся снова потерять Тано. Долгие годы этот ужас перед одиночеством будет преследовать его, он будет стремиться избегать малейшего непонимания, неосторожного слова, ошибки — сам не сознавая, почему…
А потом — привыкнет, как привыкнут люди Твердыни, к тому, что Тано просто есть. Есть всегда: как горы, или море, или звездное небо.
Мелькор отпустил его. Отвернулся.
— Прости, тъирни, — глухо. — Просто… это нужно делать руками. Не словом творить. Тогда по-другому будет… тяжело объяснить. Понимаешь — мне так нужно.
Отошел к столу, принялся куском полотна вытирать руки — потрескалась корка ожогов, ладони начали кровоточить. Фаэрни шагнул за ним, встал за спиной, потерянно глядя на почти оконченный витраж — танцующий солнечный дракон; коснулся стеклянной чешуи — очертил линию крыла… Замерла рука. Очень тихим неровным голосом:
— Я понимаю, кажется… Он… живой. В нем… да, тепло… тепло… твоих рук.
Последние цветные осколки легли в серебряную тонкую оправу переплета. Изначальный провел рукой над витражом, будто гладил поблескивающую чешую, — под его ладонью пробегали золотистые блики; обернулся к Ученику — тот уже смотрел завороженно, растерянно улыбаясь, — сказал суховато:
— Пойдем. Это должно пройти через огонь. Потом поможешь вставить в раму. В Восточной башне.
…На этот раз Волк забрался далеко на юг, к озерам. Недаром забрался, довольно думал он про себя: зверье здесь непуганое, а в озере рыбины водятся — загляденье: одну он добыл — руками поймал, подцепив под жабры, — прямо у берега в мелкой, по колено, воде — здоровенная, и чешуя отливает полированной медью, крупная — хоть монисто делай. Рыбину он спек на углях, скупо посыпал горячее розоватое мясо крупными серыми кристаллами соли и съел. Всю. Кости только остались. Вечерело, торопиться было некуда, а потому Волк, которого от сытости клонило в сон, пристроился у костра, завернулся в меховое одеяло — осень есть осень, по ночам подмораживает иногда, — и заснул.
Сладко спалось на сытый желудок, и проснулся Волк, только когда солнце уже стояло высоко над горизонтом. Подержал немного — на осенний холодок из-под теплого меха, говоря по чести, не хотелось совсем, — потом решительно поднялся, потянулся блаженно… и тут увидел.
Черные, нет, очень темные, как дымчато-просвечивающие кристаллы, в которые шаманы смотрят, чтобы видеть духов ушедших, прямо из тела горы вырастали башни в зубчатых венцах, с тонкими иглами шпилей. Кое-где меж башнями были переброшены легкие кружевные мосты, арки, вились высокие лестницы… И все это казалось — живым. Волк долго разглядывал это, неведомое, невиданное, пытаясь понять. Что ж это творится-то? Вечор еще не былоничего такого, и вот — нате вам… Он сдвинул брови, теребя тонкий ремешок оберега, задумался тяжело.
И тут вдруг его осенило: это бог. Потому что больше никому не под силу выстроить за ночь вот такое. Бог поселился у Трехглавой Горы, Небесный Вождь, Ннар'йанто.