Там переполох.
А Она вернулась и к Маме и так, говорит Аннушка, строга к Матери: «Скажи, – мол, – правду. Лучше от Тебя все узнать, чем от чужих людей!»
Мама к Ей: «Как, мол, ты можешь так с Матерью разговор разговаривать?» И прикрикнула…
А Она, и што только с Ей сталось, – криком на крик отвечает… «Ежели, говорит, ты немка, то и я, и сестры, и наш брат наследник… мы русские…» А потом близко так к Маме подступила: «Скажи, ну, скажи – ты обманываешь Папу?..»
Мама, с огорчения, и ответить ничего не могла. Только повелела ей выйти…
Ну и пошла…
Профессор не знал, кого ране спасать?
А, главное, Олюша испугалась, просится к Маме…
А та в беспамятстве… Вот.
Катится, катится страшное…
Уж чего хуже, коли дети на родителей идут?..
Когда все хотя маленько улеглось… Мама потребовала, штоб Олюша назвала подлецов-то этих. А Она, хоча и назвала, но сказала, ежели их к суду… то Она, Бог весть, што наделает… – «Потому, – сказала Ол[ьга], – што они [не] с озорством, а в таком горе обо всем говорили, што, видать, болеют за Рассею…» Вот…
Ну, так што я могу сказать Маме. Каку ей дать силу. Каку ей дать подмогу, ежели у самого мурашка по телу ходит… Кабы я мог, все своим умом обнять? Кабы все обмыслить мог, а то ведь все делается, хоча и через меня, а под приказ всех этих прохвостов… И ни одного меж них, которому нутром поверить мог… Ни одного… Все с обманом. Калинин – тот дударь… Он хоча сердцем и лежит к Маме, дак у него в голове дудит… а еще и на руку не чист… Все об капиталах помышляет… а уж если дело об капиталах, дак такому веры нет…
Ну Старик341? Эта немецкая обезьяна, брехлив, как старая банщица… И еще и то… может… кто ж его знает – все ж немец… Хоча и служит Папе, а сам думает, ежели тут сорвется, то и там не пропаду… Нет, ему верить никак не можно.
Еще вот Ваня мне сказывал, что у Старика две двери. В одну – опустить, в другу – выпустить! А еще меня вот мучит эта баронесса342, которая недавно заявилась. Она каки-то яму письма немецки, аль французски… одним словом, не по нашему передала. А я заприметил тако клеймо, как на тех, што Мама оттуль получает…
Я как-то письмо заприметил, – она, баронесса-то эта, от ево, а к яму. Без шуму подъехал к яму. Мне дала знать Вобла, што баронесса к яму будет…
Ну, вот, я и цоп за руку: «Стой, матушка, откуль такая?» Она чего-то не по нашему, и руку тянет!
Я ей: «Стоп!»
А Старик ко мне: «Што ты, Господь с тобой? Это моя сестрица (на ей немецкое сестринско убранство) – сродственница наша».
А я ее всю проглядел. Мне уж ея патрет готов теперь. Теперь, хоча пере[д] Мамой – признаю…
Она, смеючись из дверей; смеется, а у самой от страха в груди клокочет.
Вышла.
А я к столу.
А на столе письмо, это самое, с клеймом знакомым. Я на письмо руку.
А Старик с меня глаз не сводит, так и колет глазами.
«Што за письмо?» – спрашиваю.
А он смешком так заливается: «Ишь, – говорит, – какой… письмо… письмо».
А я опять: «Што за письмо?..»
А он: «Отдай, – грит, – тебе оно не нужное… Сродственник», – мол… И хочет письмо взять…
А я не даю…
Он смешком, а я уж не шутя, к двери… попятился.
Он сзади ко мне… рванул письмо, а я только клочок оторвал…
Он все смешком… да смешком…
А я в серьез к яму: «Сказывай, кто эта блядь?»
А он в амбицию… «Што ты, – грит, – врешь: это наша сродственница».
«А ежели, – говорю, – сродственница, то почему письмо с царскими вензелями, почему?»
Старик испугался… Потом чуть ли по бабьи взвыл.
«Об этом, – грит, – никому не говори… А только я не от худа…»
«Ладно, – говорю. – Сказывай… Только уж нет тебе веры».
Он мне про эту баронессу ужо чего-то плел…
Только я, передав яму три прошения, ушел в большом сумлении…
А сколько горя это письмо принесло!
Сколько крови!
Кому же из них верить? На кого опереться могу. Чьим умом жить? Ежели обманщик на обманщике.
Один был только человек, которому я поверить мог. Один человек, с большим умом. И теперь-то, в такой страшный час, так бы он мне нужен был?..
Я это об Витте… 343
Тот, хоча и с лукавинкой, хоча и большой гордости человек, а Рассею бы не продал!.. Е[аря, коли надо было, сменил бы, а Рассей не продал!..
А эти прохвосты, продадут…
От кого письмо
Привез я клочок этого письма. И так мне обидно, што сам без глаз. Может в нем ничего нет, а может такое, што никто об ем знать не должен. Никто. Совсем никто.
Думал, думал. Позвал Аннушку.
Показал клочок. По ему мало чего разберешь. Речь идет об каких-то цветах. Ну и еще об кролике. Так. Но всяки цветы бывают, всяки кролики.
Сказал Аннушке про клеймо. Это, без ошибки, письмо из Дании. Печать королевска. Об чем мог писать и кто из Датской семьи к Старику?.. Значит, што-нибудь об Маме или к Маме… тогда почему письмо попало к Старику?.. Почему эта старая бесхвостая лошадь – брехню разводить?
Ране всего позвал Воблу. Велел ей все да про все узнать: кто сия баронесса, откуль? Зачем приехала? и все такое. У Воблы на это свой нюх есть…
А сам, штоб Старик чего не подумал, назавтра с им беседу имел. А об этой барон[ессе] посмеялся. Што, мол, приглянулась – было.
А он мне другую посулил, потому, грит, што уж эта очень мужу жена преданная, ну и детная.
Так, смеючись, и расстались…
Через три дня Вобла, через Корноуха344 (у ей своя разведка) дала знать. Что приехавшая баронесса фон дер Гольц (остановилась в Северной гостинице), переночевала, утром имела телефонный разговор со Стариком, куда-то в наемном моторе уезжала. Вернулась через час. Быстро собралась и отбыла на Варшавский вокзал. Билет был заказан до Пскова.
Такая, по собранным сведениям, ни в тот день, ни на завтра не уезжала. Причем, приехав, имела остаться на несколько дней, так как еще с вечера заказала для себя ближайший номер. Уехала, значит, в неожиданности.
Видать, уехать порешила, повидав меня у Старика.
Это первое донесение.
Второе. Такая, под именем графини Вольт345, проживает на Каменном Острове, в доме Союза Русск[ого] Народа.
Третье донесение. У графини Вольт – небольшой чай, приезжали двое из посольства. Были союзники. Заезжал Замысловский. Графиня заболела. Поздно приезжал доктор Пы[тен?]346. Через неделю раскрыт был заговор на Папу347. Предполагалось раньше покончить со мной. Маму и Семью и не трогать…
Среди арестованных была графиня Вольт…
Были тайные разстрелы…
Надо было выяснить, каку тут роль сыграл Старик.
Еще вот кака заковыка: хоча наши дознания велись в большом секрете, но какой-то прохвост – яму донес.
И он, Старик, сам отдал все приказы об аресте.
Значит, действовал за нами.
После всей сутолоки, я яво припер к стенке.
«Сказывай, сукин сын, кто сия, и как ты мог ее знать? Значит тот к этому делу причастный?»
Он бледная статуя… зашатался: «Я, – грит, – в твоих руках… можешь меня Папе выдать… Только я неповинен есть. Меня обманули».
Он мне рассказал, будто покойная заявилась с тайными письмами от родичей Мамы… будто он должен был ее проводить к Маме, да так, штобы без меня… Што будто на этом настаивали сродственники Мамы… Што он не посмел ослушаться. Што, думал, потом мне все откроет.
Ну, што потом, как вышла наша с ей встреча, она от яво скрылась… што он растерялся, особенно, как узнал, што письмо-то было подделанное… Ну и што он, мол, за ей следил.
Выследил… Ну, и все такое…
Рассказал все. И глядит на меня, как побитый вороватый пес.
«Ну, вот, – говорю, – послухал я твою исповедь… а верю, аль не верю, на то моя тайная мысля николи никому не скажет. – А за сим прощай! Я ее у тебя не видел, твоих слов не слышал…»
Вот.
И с таким человеком, в таки страшные дни, надо всю Рассею спасать. Да так спасать, штобы она связанною свое спасение приняла… С таким человеком, который не только моей головой торгует, но и Царя свово продает… И на того меч точит, кто его вокруг налоя водит.