Сновидение наделено сюжетообразующей функцией в хс. Абрам Бранкович все время видит во сне юношу Коэна (который видит во сне Бранковича) и их будущую встречу при которой ловец снов Масуди должен будет войти в сон умирающего Бранковича и наблюдать за его тремя смертями.

Сны разных людей в хс связаны между собой, то есть сновидение и реальность связаны в один сложный мир с различными субреальностями внутри него.

Самое страшное было – неожиданно заснуть посреди улицы или в другом неподходящем месте, будто этот сон не сон, а отклик на чье-то пробуждение в тот момент (с. 46).

Если он видит во сне вас так же, как вы видите его, если он во сне создает вашу явь так же, как и его явь создана вашим сном, то вы никогда не сможете посмотреть другу другу в глаза, потому что вы не можете одновременно бдеть (с. 54).

Они умели читать чужие сны, жить в них, как в собственном доме и, проносясь сквозь них, отлавливать в них ту добычу, которая им заказана (с. 65).

Если соединить во сне все сны человечества, получится один огромный человек, существо размером с континент (с. 131).

Такой же креативной силой обладает в хс язык, данный человеку Богом, причем не всегда понятно каким, хазарским, православным, исламским Аллахом или иудейским Яхве.

Только тот, кто сумеет в правильном порядке прочесть все части книги («Хазарского словаря». – В. Р.), сможет заново воссоздать мир (с. 20).

В человеческих снах хазары видели буквы, они пытались найти в них прачеловека, предвечного Адама Кадмона. <…> Они считали, что каждому человеку принадлежит по одной букве азбуки, и что каждая из букв представляет собой частицу тела Адама Кадмона на Земле. В человеческих же снах эти буквы комбинируются и оживают в теле Адама. <…> Авраам принимал во внимание глаголы, а не имена, которые Господь использовал при сотворении мира. <…> А имена возникли только после того, как были созданы твари этого мира, всего лишь для того, чтобы как-то их обозначить (с. 195).

Это противоречит гностической традиции и платоновскому учению, да и гипотезе лингвистической относительности Сэпира-Уорфа, согласно которым язык первичен, а реальность под него подстраивается.

Язык, на котором написан Хазарский словарь, чрезвычайно опасен, так как издатель изготовил отравленный экземпляр и «кто бы ни отрыл книгу становится наколотым на свое сердце, как на булавку» (с. 15).

Язык в XC представляется очень странным шизофреническим образованием, в нем особое расположение глаголов и имен, гласных и согласных:

В «Отче наш» вставляли свои варварские мужские и женские имена, так что молитва разрасталась, как тесто на дрожжах, при этом одновременно исчезая, так что каждые три дня ее нужно было пропалывать, потому что иначе она была не видна и не слышна из-за диких слов, которые ее проглатывали (с. 64).

Глаголы в речи приобретали более важную роль, чем существительные, которые при малейшей возможности вообще выбрасывались (с. 136).

Буквы, которые составляют глаголы, происходят от Элохима, они нам не известны, и они суть не человеческие, но Божьи, и только те буквы, которые составляют имена, те, что происходят из геенны и от дьявола, только они составляют мой словарь и только эти буквы доступны мне (с. 199).

Чтение, по его мнению, представляет собой попытку попасть камнем в другой камень, подброшенный тобою за миг до этого, так что согласные в таком случае – это камни, а их скорость – гласные (с. 206).

В этом языке семь родов, то есть кроме мужского, женского и среднего есть еще род для евнухов, для бесполых женщин (у которых род украл арабский шайтан), для тех, кто меняет пол, будь то мужчины, предпочитающие считаться женщинами или же наоборот, а также для прокаженных, которые вместе со своей болезнью приобретают и новую особенность речи, которая каждому, кто вступает с ним в разговор, сразу же открывает их болезнь (с. 224).

Таким образом, мир хс это как бы шизофрения наоборот, потому что весь мир полон тайных знаков, нераскрытых смыслов и бродячих сновидений. Нормы в этом мире, от которой можно было бы оттолкнуться, вообще не существует.

11. АНТИПСИХИАТРИЯ РОНАЛЬДА ЛЭЙНГА: «РАСКОЛОТОЕ Я»

Антипсихиатрией принято называть направление в психотерапии 1950 – 1970-х годов, выдвинувших в первую очередь таких фигур, как Томас Сас, Грегори Бейтсон и Рональд Лэйнг. Антипсихиатрия была тесно связана с проектом экзистенциально-феноменологической психиатрии, но не в том варианте, который возглавляли Людвиг Бинсвангер и Медард Босс, связанные своей идеологией преимущественно с «Бытием и временем» Хайдеггера, но в том, который был, скорее, связан с «Бытием и ничто» Сартра. Антипсихиатры считали, что шизофреники – гораздо более здоровые люди, чем психиатры, и что лечить скорее надо последних. Наиболее радикальный Томас Сас объявил психическое заболевание мифом [Zsasz, 1974].

Бóльшая часть шизофрении, – писал Лэйнг, – просто бессмыслица, отвлекающие маневры, <… > чтобы сбить опасных людей со следа. <… > Шизофреник часто делает дурака из самого себя и из врача. Он играет в сумасшедшего, чтобы любой ценой избежать возможной ответственности хотя бы за одну понятную мысль или намерение [Лэйнг, 1995: 174].

Лэйнг откровенно издевается над психиатрами старой школы. В книге «Расколотое Я» есть два знаменитых примера, в которых автор высмеивает знаменитого немецкого психиатра Эмиля Крепелина, автора много раз переиздававшегося руководства по психиатрии, в частности, введшего в научный обиход разграничение между маниакально-депрессивным психозом и dementia praecox (будущей «шизофренией» Блейлера).

Вот пример Рональда Лэйнга, который любил по-своему интерпретировать клинические описания Крепелина. Сначала идет отчет Крепелина о сумасшедшей:

Господа, случаи которые я предлагаю вам, весьма любопытный. Первой вы увидите служанку двадцати четырех лет, облик которой выдает сильное истощение. Несмотря ни на что, пациентка постоянно находится в движении, делая по несколько шагов то вперед, то назад; она заплетает косы, распущенные за минуту до этого. При попытке остановить ее, мы сталкиваемся с неожиданно сильным сопротивлением: если я встаю перед ней, выставив руки, чтобы остановить ее, и если она не может меня обойти, она внезапно нагибается и проскакивает у меня под рукой, чтобы продолжить свой путь. Если ее крепко держать, то обычно грубые, невыразительные черты ее лица искажаются, и она начинает плакать до тех пор, пока ее не отпускают. Мы также заметили, что она держит кусок хлеба в левой руке так, что его совершенно невозможно у нее отнять. <…> Если вы колете ее иголкой в лоб, она не моргает и не отворачивается и оставляет иголку торчать изо лба, что не мешает ей неустанно ходить взад-вперед.

Теперь комментарий Лэйнга:

Вот мужчина и девушка. Если мы смотрим на ситуацию с точки зрения Крепелина, все – на месте. Он – здоров, она – больна; он – рационален, она – иррациональна. Из этого следует взгляд на действия пациентки вне контекста ситуации, какой она ее переживает. Но если мы возьмем действия Крепелина (выделенные в цитате) – он пытается ее остановить, стоит перед ней, выставив вперед руки, пытается вырвать у нее из руки кусок хлеба, втыкает ей в лоб иголку и т. п. – вне контекста ситуации, переживаемой и определяемой им, то насколько необычными они являются!» [Лэйнг: 291–292].

Пациент и психиатр меняются местами. Еще более выразительным является случай (тоже с Крепелином, взятый из его учебника), который Лэйнг приводит в начале своей книги. Пациента, которого демонстрирует публике Крепелин, приходится, по его словам, «почти что вносить в помещение, настолько невменяем» (кататония). Далее следует монолог пациента, по мнению Крепелина, совершенно безумный. Вот фрагмент монолога-диалога этого больного с самим собой и, как можно догадаться, с Другим: