Биографы уделили не слишком много внимания формулировкам, впрочем, очень точным и взвешенным, из письма вдовы. А она говорит без обиняков: разрешение на «нормальные» похороны удалось получить лишь ценой «неописуемых баталий» (nach unsäglichen Kämpfen) (R 424) между теми, кто стоял за упрощенный вариант, за похороны на скорую руку, и теми, кто желал подобающей церемонии. Одни надеялись поскорее стереть память о Гегеле, другие, напротив, намеревались защищать и распространять его учение. Последние преуспели, но не без уступок, как видно из процедуры похорон: хотя и разрешенные, они были мелочным образом урезаны в деталях; кому‑то не хотелось, чтобы событие, хотя и согласованное, несмотря на сопротивление в высоких властных сферах, наделало бы слишком много шуму. Но оно приобрело неожиданный размах, смело мелочные препоны, развернулось во всю ширь, привело в замешательство. Как Гегель жил, так он и умер.
Согласно госпоже Гегель, похороны были разрешены как «первое и единственное исключение» (R 424) из правил, введенных в связи с холерой. Борьба за покойника была жестокой. Друзья победили лишь с незначительным перевесом. Враги не оставляли попыток отыграться.
Первой из них — как это было ясно всем, кто был хоть сколько‑нибудь в курсе дела, — была отставка префекта полиции Берлина, которой незамедлительно потребовал король. Фон Арним, выдавший в конце концов разрешение, стал таким образом своеобразной жертвой уже другой эпидемии, с которой не сумел управиться, несмотря на королевские указания[1].
Из уведомления о церемонии было исключено всякое упоминание об эпидемии холеры, поскольку похороны в таком случае оказались бы невозможны. Но ораторы на кладбище, конечно, посвященные не во все тайны, туманно на нее намекали, и это было «проколом» наряду с другими оговорками.
Начальство не сразу смирилось, поначалу холерная комиссия строго держалась правил, распорядившись наглухо закрыть окна и двери в квартире Гегеля, обработать и дезинфицировать ее принятым тогда способом. Давно ли философ сам разбирался в своих трудах с философским смыслом страшных эпидемий?[2] В начале века их стало больше. Жители Берлина могли сравнивать кончины Гегеля и Фихте, его прославленного предшественника в Берлинском университете, умершего в 1814 г. от тифа, рядом с которым Гегель, начиная с 1818 г., выражал желание быть погребенным: этакие двое зачумленных, закопанные один возле другого.
Как правило, рассказывая о жизни и смерти Гегеля, историки предпочитают ничему не удивляться. Факт, однако, очень примечательный: повальный страх и элементарная осторожность не помешали друзьям придти в квартиру покойного сразу после того, как они узнали о смерти Гегеля, выразив тем самым исключительную привязанность к нему. Свидетельствами этой привязанности отмечены все дни похорон.
16 ноября преподаватели и студенты всех факультетов — не только философы — собрались в большом зале университета, в котором один из ближайших друзей Гегеля, пастор Мархейнеке, тогдашний ректор, произнес первую речь.
Затем составился внушительный кортеж, сначала проследовавший к дому покойного и потом за гробом на знаменитое «французское кладбище». Биографы не проявляют интереса к замечанию, тем не менее показательному: госпожа Гегель не преминула сообщить свояченице о том, что «экипажей было не счесть», а «студенческой процессии не было видно конца» (der unabsehbare Zug der Studenten) (R 424). Это необычайное стечение народа говорит о многом. В 1831 г., как и в предшествующие годы, политическое положение в Берлине, осложненное философско- религиозными конфликтами, было очень напряженным. Студенты, строго обособленной группой, решительно и громогласно выступили против короля и правительства, ответивших на выступления жестокими, слепыми, несоразмерными репрессиями.
Несмотря на холеру и полицию, студенты собрались в таком количестве выразить уважение Гегелю, поскольку у них были серьезные основания почитать его, а политическая и правовая ситуация в Пруссии позволяла публичные манифестации разве что на похоронах.
Студенты образовали две длинные шеренги по пути следования кортежа при въезде на кладбище. Им было разрешено по обычаю размахивать факелами, но — вот они, полумеры — запрещено зажигать их, приходилось довольствоваться обертыванием факелов траурным крепом. Когда процессия вошла на кладбище, студенты запели — к сожалению, нам неизвестно, что именно. Все говорит о продуманных и согласованных действиях. Префект полиции не сумел ни предусмотреть их, ни воспрепятствовать им; за это он будет наказан.
Волнения протестующего студенчества вносили смуту в последние годы жизни Гегеля, но он безбоязненно вмешивался в их дела и возлагал на себя студенческие заботы. Все свидетельства характеризуют студенчество как народ решительный, задиристый, фанатичный, склонный к бунтарству, исключающий какие бы то ни было конформизм и компромиссы. Студенты не стали бы столь горячо воздавать почести человеку, считавшемуся — ошибочно или нет — их врагом, ни даже преподавателю, равнодушному к их делу, какой бы важной фигурой в ученом и академическом мире он ни был.
Еще большую значимость массовому скоплению студенчества придает, можно сказать, демонстративное отсутствие представителей власти: ни один член правительства — даже из тех, кто покровительствовал Гегелю, не явился на церемонию, ни тем более никто из членов королевского совета. Что уж говорить о принце, очень враждебном к нему, или о самом короле, завидовавшем малейшему знаку внимания, когда его удостаивался не он сам, а кто‑нибудь из его подданных. «Власти», насколько нам известно, не прислали даже обычного соболезнования, не выразили ни малейшего сожаления, пусть лицемерного, в связи с уходом так называемого «философа абсолютной прусской монархии». На самом деле этот внезапный уход, судя по тому, что мы о них знаем, мог их по многим соображениям только радовать.
Родственники Гегеля отмечают другие прискорбные отсутствия на похоронах: на них не было его незаконнорожденного сына, который недавно умер в Батавии, — известие об этом еще не достигло Европы, так что отец так и не узнал о смерти сына; не было его сестры, жившей далеко от Берлина и к тому же считавшейся сумасшедшей, хотя длинное, подробное, доверительное письмо, которое ей отправила госпожа Гегель, заставляет задуматься о природе и степени этого «безумия».
Внимательный наблюдатель нашел бы, о чем поразмыслить. Неожиданности множились по ходу дела. Пик пришелся на речи, особенно на вторую.
Первым в университетской аудитории взял слово пастор Мархейнеке, он, как того и следовало ожидать, выступил подобающе христианину.
Чтобы оценить действительное значение происходивших событий, не следует забывать о том, что в те времена никто не отваживался на публичное упоминание о них, за исключением Ганса, любимого ученика, мыслителя — еретика, автора проверенного цензурой некролога[3]. Тот факт, что единственным, кто в письменной форме публично выразил дань уважения памяти Гегеля, был еврей, видный деятель еврейского движения в Берлине, либерал, республиканец, сен — симонист, говорит о многом. Молчание прочих на этом фоне весьма красноречиво. Немногие, доверившие мысли бумаге в письмах или мемуарах, не предавали их огласке и опубликованы они были много позже. Теперь нам приходится отыскивать эти тексты и истолковывать, делая это с трудом и часто вслепую.
К счастью, сразу же были отпечатаны версии речей[4], но ряд признаков заставляют сомневаться в точности их воспроизведения. Нам трудно судить о них главным образом потому, что оба выступавшие в тот день оратора были лишены возможности высказаться враждебно по отношению к существующему политическому режиму и господствующей идеологии, противниками или, по меньшей мере, суровыми критиками которых они, надо думать, на самом деле были. К тому же, и тот и другой были не в курсе важных сторон жизни Гегеля, а может быть, решили их не касаться под давлением, из осторожности или по соображениям благопристойности.