При внимательном чтении текста Штрауса возникает особое затруднение. В подкрепление своих слов автор анализирует приписываемую Фёрстеру фразу. Он разбивает ее на две части, как обычно делали те, кто слушал лекции Гегеля. Первая часть — это автор допускает — могла обеспокоить верующих. Тут мы совсем теряемся в догадках. Что может встревожить в тезисе «примирил неверующего с Богом»? Нужно ли понимать это так, что Гегель «примирил» неверующих с Богом, при этом неверующие остались неверующими, поскольку Гегель снабдил их неверие теоретическим обоснованием? Слишком уж хитрое толкование слов Фёрстера!

Так или иначе, Штраус, допуская, что первая часть фразы способна вселить тревогу, отыгрывается на второй части, долженствующей вполне успокоить слушателя. Как он пишет: «но тотчас следует продолжение: “…научая нас, как должно распознавать Иисуса Христа”»[20]. Нынешний читатель не испытывает беспокойства от первой части фразы и не успокаивается от второй. Какой всепроникающей была богословская подозрительность, и какими мелочными власти, чтобы из‑за короткой темной фразы, на которую сейчас никто не обратит внимания, возникла бы такая суровая тяжба. Вот он интеллектуальный, религиозный, политический мир, в котором Гегелю приходилось жить, думать, преподавать, публиковать свои труды!

Худшее Фёрстер приберег, как и полагается, под конец. Его манера выражаться, до того описательная и «экзальтированная», внезапно превратилась в резко полемическую. Употребленные им слова особенно ошеломляли в специфической политической обстановке, сложившейся в Берлине в 1831 г., поскольку звучали призывом к бою, исходящим от человека, которого окружал ореол воинской славы.

Мыслимое ли дело, и это над могилой философа, порой выглядевшего пассивным созерцателем, отвлеченным мыслителем? Чтобы подбодрить единомышленников, Фёрстер бросает вызов врагам — и в каком тоне: «Ну же, фарисеи и законники, невежественные и спесивые, отвергайте и клевещите, мы сумеем постоять за его славу и его честь! Вперед, глупость, безрассудство, низость, предательство, лицемерие, фанатизм! Вперед, раболепие и мракобесие, мы вас не боимся, ибо нас ведет его дух» (R 556)!

Ни слова обличения неверия, пантеизма, атеизма, конституционализма, либерализма, — всех этих призраков, которых ежедневно заклинали власти и благомыслящие граждане города Берлина.

Вот настоящий Святой Дух, призываемый Фёрстером, дух Гегеля. Это уже не кладбищенская речь, а призыв к крестовому походу. Пусть услышат повсюду благую весть гегельянцев: «Да будет отныне нашей задачей сохранение, возвещение (Verkündigen), подтверждение его учения»! Исполненный профетического и патриотического оптимизма, Фёрстер уверен, что «немецкая наука», такая, какую «долгими бессонными ночами созидал Гегель, станет царицей всемирного царства духа».

Понять это можно только в рамках жестокой полемики тех времен. Фёрстер был сторонником гегельянства как новой спекулятивной, религиозной и политической философии, которая разительно отличалась от дышащих на ладан обветшалых учений.

Он ловко и, несомненно, неумышленно, на манер Burschenschaft, совместил интеллектуальный порыв к обновлению с бурным патриотическим восторгом и «германизмом», к которому сам Гегель всегда относился подозрительно. Но именно благодаря этому ему удалось донести до слушающих главный смысл своих слов, быть слушателями понятым, по крайней мере об этом свидетельствует сама судьба гегельянства.

Он вмешался уже не в ученый спор, но в войну за бренные останки учителя, ведь отныне предстояло отстаивать его учение — взгляды, более или менее известные, более или менее адекватно интерпретируемые. Он не слишком упорствовал, говоря о «доброжелательности» и «детской наивности» философа. На поле боя под его командованием вскоре будут атакованы «раболепие» и «обскурантизм», в которых глубоко погрязла столица Пруссии.

В самом деле, в обстановке замешательства, неуверенности и расхождений память учителя пришлось защищать от нападок с самых разных сторон. Хотя и очень осторожно, но Фёрстер дает понять: жизнь Гегеля в Берлине не была идиллической: «Мы часто видели в его глазах слезы уныния и печали» (R 564)…

Несомненно, никто из гегельянцев не сказал бы лучше Фёрстера. Такое исповедание веры потребовало мужества. Следовало поскорее рассеять сомнения, вызванные вынужденной сдержанностью. Власть в Берлине отвергала философию Гегеля, но зато принимала философию его противников, теоретиков и практиков. Гегельянство пользовалось успехом лишь в узких кругах интеллектуалов, и власти готовили контрнаступление также и на этом фронте. Они все строже судили Гегеля, возлагая на него ответственность за распространение подрывных доктрин, проистекавших из его учения.

Для сравнения посмотрим, как они отнеслись к смерти его ученика Эдуарда Ганса, когда тот безвременно скончался несколькими годами позже. Похороны Ганса — и человек другой, и обстоятельства иные — дали повод в 1839 г. к более впечатляющей и мощной либеральной манифестации. Холера уже не препятствовала массовым собраниям, да и политическая ангажированность Ганса была более открытой и явной.

Фарнхаген фон Энее, один из немногих современников, оставивших записи в связи со смертью Гегеля, был также другом Ганса. В связи со смертью Ганса он отмечает в своем «Журнале»: «При дворе очень довольны, что Ганс умер: наконец‑то от него отделались»[21].

При всех отличиях двор в связи со смертью Гегеля должен был испытывать облегчение того же порядка. Король, двор и правительство очень желали, чтобы гегелевское учение было предано забвению, как тело земле. Речь Фёрстера заставила их почувствовать подспудное сопротивление. С целью изведения философии Гегеля, власть сначала пригласила в Берлинский университет на кафедру, с которой эта философия преподавалась, одного из самых недалеких ее представителей[22]. Но эффекта не воспоследовало, и для ее дискредитации был приглашен заклятый враг, самый авторитетный и многообещающий враг — Шеллинг.

Как позже скажет в своей антишеллингианской диатрибе Мархейнеке: «На закате гегелевской философии они ждали восхода новой звезды первой величины»[23]. Радуясь провалу Шеллинга, Мархейнеке отмечает разочарование и горечь среди поклонников философии абсолюта. Еще в 1843 г. пастор требует свободы для мысли и учения Гегеля, которым, как он считает, препятствует Шеллинг. Этот гегельянец, бездумно зачисленный в «правые», радуется тому, что философия Гегеля выжила и распространяется, и заявляет: «полиция и правосудие против нее бессильны»![24]

Философ, так до конца и не признанный философами, сомнительный христианин, разоблаченный франкмасон, мыслитель, на чью мысль притязают несхожие философские фракции: на выходе с кладбища коллеги, студенты, поддерживавшие с Гегелем отношения, неизбежно задавались вопросом — какой она была, жизнь Гегеля. Но на этот раз с наступлением сумерек сова Минервы вылетать не спешила.

II. Рождение философа

«Я ощущаю в себе жизнь,

которую не вдохнул в меня никто из богов

и не подарил никто из смертных.

Я думаю, что мы живем сами по себе, и одно лишь свободное влечение тайно связывает нас со Всем»…

Гёльдерлин[25]

Чтобы в конце концов умереть, ему, конечно, сначала пришлось родиться. Гегель признает эту неизбежность во многих местах своих произведений, и, похоже, иногда ей радуется. Но по большей части, он держится платоновской традиции: тело — могила души. Душа, заживо погребенная, изо всех сил старается выбраться на свет, долгое время безуспешно, хотя удача в финале ей достаточно надежно обеспечена. Какое счастье!