Несмотря на все усилия, на все его мастерство, ему не удалось предложить философию, приемлемую для всех, равно убедительную для властей и для публики. Среди прочих знаком этого поражения служит возобладавшая в финале тенденция к самоограничению, нерешительный отказ от поначалу провозглашенного философского универсализма, элитарность, в которой его упрекает Гешель, и сам не бывший вульгаризатором, — все это знаки поражения. Гегель дойдет до того, что решит доверить судьбу своей философии лишь кругу посвященных, своего рода «клиру».
В конце концов он поддастся соблазну запереть ее в полумраке святилища.
XIII. Берлин
В Берлине он позволил себя короновать и чуть ли не помазать на царство; с той поры он правил немецкой философией.
Генрих Гейне[225]
Как ни был напуган Гегель угрожающими переменами в общественной жизни, и прежде всего в политике, он не соблазнился мыслью окончательно удалиться от мира, укрывшись в сумраке меланхолии. Великие амбиции, хотя и ослабленные, поблекшие из‑за разочарований, неудач, ощущения бесполезности усилий, не давали ему покоя.
Это угадывается по разным признакам: он хотел бы, чтобы за его философией, о которой он, разумеется, был высокого мнения, последовало действенное вмешательство в дела этого беспокойного мира. Для этого ему всегда надо было «быть в центре событий», там, где все решается. Разве не был Аристотель наставником Александра, Вольтер — доверенным лицом Фридриха Великого, Дидро — советником Екатерины?
«Центр» Германии, начиная с 1815 г., переместился, скорее, на периферию, в Берлин. Ничто не могло больше удовлетворить Гегеля и польстить ему, чем назначение в столицу Пруссии. Преимущества были неоспоримыми, неудобства могли обнаружиться лишь задним числом. В то время все, казалось, сулило удачу.
Какое повышение! Какой триумф!
В конце 1817 г. Альтенштейн, министр образования и культов в правительстве Гарденберга, предлагает Гегелю кафедру философии, оставшуюся вакантной после смерти Фихте в 1814 г. Министр — либерал, придерживающийся прогрессивных взглядов, составляет исключение в правительстве, не чуждом, впрочем, современным веяниям. Он следует просвещенным советам и проявляет хороший вкус в выборе профессоров философии.
Гегель принимает назначение с радостью, это происходит осенью 1819 г., он на вершине, выше некуда, завидовать тоже некому. Теперь, напротив, это он — предмет зависти для других, что небезопасно. Возвышение радует его: отныне он окончательно «признан» и о себе он тоже думает, что лучше всех прочих.
После скромного детства в Штутгарте жизненный путь его был крутым и извилистым. Он одолел его и мог быть доволен тем, что кое — чего достиг. Добился известности, даже славы в определенных интеллектуальных кругах, и вдобавок относительной материальной обеспеченности.
Отныне ему суждено своей философией соблазнять самую осведомленную часть прусской интеллигенции, постепенно внедряя ее в немецкие университеты. Королевство с небольшим народцем — коллеги, эрудиты, студенты — однако оно, невзирая на малые размеры, может наделать много шума. Все же значение этой публики, как правило, всегда преувеличивалось. По прибытии в Берлин Гегель мог ожидать, что будет оказывать какое‑то влияние на правителей страны, на тех, кто его позвал, на самого канцлера Гарденберга, которому он посвятил только что вышедший экземпляр «Философии права и государства» (1821). Но стал ли он кем‑то вроде серого кардинала?
Гегель идет на службу к самому могущественному, самому многообещающему немецкому государству, под властью — скоро ей придет конец — самого «передового» из современных ему глав правительств, более всего расположенного к либеральным реформам и самого открытого для новых идей.
Возможно, удача немного вскружила голову философу. Но кто бы остался невозмутимым, отверзая уста с кафедры, с которой обращался к немецкой нации Фихте?
В то время, когда Гегель с готовностью отвечает на приглашение Альтеншгейна, Пруссия пожинает плоды кое- каких недавних усовершенствований. Когда‑то, в своей «Немецкой конституции», несомненно, написанной по следам визита в прусское княжество Нойшатель, по соседству с Чугг, он подверг их критике: «Тот же образ жизни, то же бесплодие царят в соседнем государстве с таким же устройством, — в Пруссии. Чтобы убедиться в этом, достаточно заглянуть в какой угодно из ее городов или обратить внимание на редкую обделенность научным и художественным гением и не перепутать с реальной силой призрачные потуги какого‑нибудь одаренного одиночки»[245].
После 1815 г. это пристрастное суждение должно было измениться. Победоносная Пруссия казалась тогда примером всем немецким патриотам и, с некоторыми оговорками, Гегелю. Что же касается рождения «научного гения», то разве не лучшее подтверждение этому призвание философа в Берлин?
Вместе с обретением военной мощи Пруссия поворачивается, не без колебаний, к современности. Она обходится без жестоких методов французских революционеров, но пока Гарденберг еще у руля, может похвалиться кое- какими реформами. Довольно робкие, они повсеместно у населения пробуждают большие надежды. Идут разговоры о даровании политической конституции, пока подданные не успели в ней разочароваться; временно разрешается употреблять слово «прогресс», начинают заботиться об организации общественного образования; заметно возрастает численность населения, быстрее идет индустриализация. Страна похожа на маяк, к которому обращены взоры всех патриотически мыслящих немцев. Она так привлекает этих великих реформаторов, тех, кто ставит ее на ноги и возвращает ей силы, таких же пруссаков по рождению, как Гегель: Штейн, Гарденберг, Шарнхост…
Гарденберг завершает проект реформ, задуманных Штейном: отмена крепостничества, — уже само декларирование замысла было смелым вызовом! право собственности на землю для всех подданных; организация правительства под началом канцлера; выборы муниципальных властей в городах; роспуск цеховых корпораций; отмена феодальных повинностей и т. д.
Все это больше заявления и прожекты, чем действия. Но в Европе времен Священного союза только объявление о благих намерениях пробивало брешь в монотонной апологии рабства. Окончательное поражение Наполеона, «узурпатора», сделало возможным распространение по всей Европе крайне реакционной, в прямом смысле слова, политики, ее очевидной целью было возвращение к формам правления и общественной жизни, существовавшим до Французской революции. Она способствовала — и именно в Германии, благодаря влиянию Меттерниха с его «системой» — установлению еще более грубых методов управления и воцарению еще большего мракобесия в интеллектуальной сфере, чем при наполеоновской оккупации или даже при старом режиме. Немцы, как справедливо сказано, получили Реставрацию, не успев извлечь выгоду из революции. Там, где результаты революции были сразу упразднены, восстанавливаются государственная религия, государственные тюрьмы, еврейские гетто и т. д.
Всему этому движению вспять Священный союз стремился дать идеологическое обоснование: отвечающий ценностям христианства и абсолютизма пакт прусского короля, русского царя и австрийского императора; политическая троица, явным образом помещенная под знаком «Святой и неделимой Троицы». Религия использовалась самым циничным образом для моральной поддержки шаткого альянса заурядных династических интересов с остатками феодализма. Оценки молодого Гегеля получали неопровержимое подтверждение. «Религия и политика — как ярмарочные воришки, друг друга узнают с первого взгляда. Первая учит тому, чего хочет деспотия, — презрению к роду человеческому, его неспособности осуществить какое‑либо благо, представлять что‑то собой…» (С1 29)[246].
При этом отягчающим обстоятельством было то, что Священный союз лишал протестантизм свойственного ему протестного характера, который был так дорог Гегелю, втайне объединяясь с его врагом, католицизмом.