Это объяснение неприемлемо. Во — первых, кое‑что в Германии приходилось делать, и в самом деле, позже! Кроме того, если отменять публикацию всех сочинений, запоздавших с выходом в свет, книжное дело пришлось бы свернуть. Но главное, с самого начала Гегель отметал в сторону всякую мысль о прямом воздействии. Ему хотелось только «понять».
Предостережение, или предвидение, все еще представляет интерес, даже когда о нем узнают после того, как подтвердившие его события произошли. Оно свидетельствует о прозорливости автора и — в сравнении с другими попытками — надежность метода анализа. Гегель никогда не верил, что история заканчивается, и невозможно представить себе, будто в 1802 г. он полагал, что судьба Германии навеки решена.
Можно предположить, что решение Гегеля было продиктовано другими неведомыми нам причинами или соображениями, разобраться в которых ныне нелегко.
Непрост удел первых произведений Гегеля, многочисленных и важных, обреченных на нелегальное существование, начиная с Тюбингена и вплоть до Йены, с 1789 по 1801 гг., да и в самой Йене остающихся частично под спудом в ящике стола. Тогда как в то же самое время Гельдерлин и Шеллинг обильно публикуются. Разница объясняется особенным характером гегелевских писаний. Он не меньше своих друзей, а может быть, и больше, хотел печататься, заставить говорить о себе, добиться, чтобы его оценили по достоинству, оказывать влияние, но при выборе сюжетов и тем не руководствовался соображениями пользы и не проявлял уступчивости. В окружении, среди которого он жил, а главное, у властей, которым он должен был подчиняться, его чувства и идеи вызывали раздражение.
Был ли он не в меру робок? Или не нашлось смелого издателя? Патриотические плачи, распространяемые им, слишком легко превращались в программу: в виду такой перспективы они и были непубликуемыми. Разве не утверждает он наряду с множеством других опасных намеков, что «без представительского корпуса ни о какой свободе нечего и думать»?[178]
Так или иначе, перечитывая это, погребенное в Йене, произведение, лучше понимаешь глубокую радость, которую Гегель испытает через пятнадцать лет в Берлине. После стольких упущенных возможностей и разочарований, он видит, что Пруссия поднимает, наконец, более или менее решительно, факел немецкой независимости и единства. Это вовсе не значит, что он одобряет правящий политический режим, во всяком случае, не все стороны его деятельности. Многие черты прусской монархии ему отвратительны. Но эпоха становления национальных государств еще не стала эпохой становления демократий. Он обрадуется национальному освобождению и связанным с ним надеждам, и наберется терпения в ожидании политической свободы. Германия снова становится государством, пусть и заурядным. Нужно его принимать таким, какое оно есть, потом усовершенствуем…
Бойня
В Йене Гегель охвачен какой‑то творческой лихорадкой. Он развивает и уточняет структуру и содержание философской системы, вынашиваемой с давних пор. Прежде всего он расчищает место для того, чтобы выстроить разом и новую жизнь, и новое мышление. Это момент деструкции. Гегель не изгоняет торгующих из храма, скорее, напротив, он их туда помещает, зато из храма философии удалены те, кого он считает растлителями и дешевкой. И он творит собственный образ, который захочет оставить потомкам: мэтр диалектического идеализма.
С осени 1801 года по осень 1802 он работает над рукописью по логике, метафизике и философии природы, которую впоследствии будет много раз переделывать, дополнит устными лекциями, и в которой все более заметно отклоняется от шеллингианской философской линии. Такой же новатор в философии, как и в политике, и подчиняясь тому же душевному движению, он добивается большей методичности и систематичности, чем Шеллинг, большей «научности» в собственном понимании этого слова.
Ему претит следовать примеру того, кто спешит публиковать разрозненные и отрывочные изложения своего меняющегося учения. Позже Гегель упрекнет Шеллинга в том, что «свое философское формирование он совершал на глазах у публики»[179]. Шеллинг отплатит ему, назвав «пришедшим в философию к шапочному разбору» (Spätgekommene).
Начиная с этих лет в Йене, Гегель стремится создать полную и завершенную систему философии, ибо, как он неосторожно заявляет в предисловии к своей первой большой книге, которая могла претендовать только на роль введения в систему: «Истинной формой, в которой существует истина, может быть лишь научная система ее»[180].
Несмотря на все усилия, ему придется до самого конца вносить изменения, исправления, добавления в первоначально задуманную систему, и даже в сам ее план. Так, «Феноменология», определенная поначалу как «Первая часть Системы Науки» (более 550 страниц!), в 1817 г. понизила свой статус до подраздела (10 страниц!) первой секции третьей части «Энциклопедии философских наук».
Но сначала, в Йене, нужно было дисквалифицировать и вывести из игры всех возможных конкурентов, все иные философские направления, и учредить монополию единственной истинной философии, — философии Гегеля. Для осуществления этой широкомасштабной операции Гегель на первых порах действует в союзе с Шеллингом, а затем, когда все прочие противники выведены из боя, он поворачивает оружие против Шеллинга.
Итак, для начала он отвергает «субъективный идеализм», приписываемый Фихте, и примыкает к шеллингианскому проекту абсолютного идеализма. Но уже появляются первые признаки расхождения. Мышление Гегеля по существу является логическим, и он строго подчиняет свою метафизику логике, заканчивая их полным слиянием. Он решительно становится тем, кем и является: мастером логико — диалектического метода.
Именно в работе «Различие между системами философии Фихте и Шеллинга» он сводит счеты с первым к относительной выгоде второго. Это подводит его к рассмотрению последствий указанного конфликта в общественной жизни и в нравственности. Гегель отмечает противоречие, необходимо возникающее между некой чисто юридической ситуацией, продиктованной требованиями рассудка, и жизнью общины, протекающей сообразно ее собственным нравам: «Община под властью рассудка предстает не такой, что она должна выдавать себя за высший закон, с одной стороны, класть предел […] бесконечности детерминации и власти, с другой — делать излишними законы, благодаря нравам, беспорядки недовольных жизнью, благодаря освящению владения и пользования, и преступления не находящих выхода сил, благодаря наличию больших целей»[181].
По — видимому, осенью 1802 г. эти попытки системных разработок, в которых многие комментаторы усматривают некоторую «искусственность приемов» (Konstruktive Künstelei)[182] из‑за того, что материал в них кажется недостаточно освоенным, завершаются созданием «Системы нравственности», — рукописи, само название которой переводится с трудом: «System der Sittlichkeit», что обычно переводят как «Система нравов» (Système de la vie éthique); однако можно, вслед за Домом Дешампом (Dom Deschamps), сказать: «Система нравственности» (Systeme de l’etat de moeurs) в отличие от «законности» (état de loi), или «правового состояния» (état de droit)[183].
Завершенное в конце 1802 или в начале 1803 г., это произведение было опубликовано в неполном виде Молла (Mollat) только в 1893!
В своем предисловии французский переводчик удачно комментирует пассаж о вышеупомянутом Различии'. «Таким образом, подлинная нравственность (Sittlichkeit) выходит за рамки отношения господство/рабство, делает недействительным царство закона, характеризует жизнь как полноту пользования (plenitude de jouissance) и обеспечивает ее силам полное выражение в достойных деяниях». Упоминает он и о «разрешении противоположностей в сопричастности»[184].