Но именно благодаря этой слабости и раздорам бюрократия обрела на краткое время исключительную силу. Столкновение разнородных течений, без исключения слабых, во многом объясняет относительную независимость прусского государственного аппарата. В тот период (1815–1840) в Пруссии наблюдалось некое равновесие столкнувшихся классов.

В итоге мир чиновничества завоевал довольно прочную автономию. Государственные служащие, патриоты, они, не всегда это осознавая, противились общей тенденции и частным демаршам королевской власти, настроениям агонизирующей феодальной верхушки. Лучшие из немцев сошлись для участия в деле консолидации и модернизации Пруссии, одновременно, будучи людьми даровитыми, они обретали на государственной службе пространство для достойного действия.

Знающие люди высоко оценивают заслуги этой «замечательной прусской бюрократии»[274]. Деятельные, умные, увлеченные, они неизбежно склонялись в целом, хотя были и исключения, к своеобразному либерализму, несвободному от приступов радикализма и порой, конечно же, слабости.

Правда состоит в том, что Гегель «видел спасение как раз в бюрократии на прусский манер». Определив свою позицию, он отказывается искать защиты у короля, двора, знати, собственно, правительства.

Вполне вероятно, что, размышляя о таких, как Шульце — но не только о нем — Гегель утвердился в своем высоком мнении о немецком чиновнике и государственном муже, которое, впрочем, могло сложиться прежде того, а именно, когда он наблюдал за деятельностью Синклера, Нитхаммера и других. Перед его глазами были также примеры высших чиновников Наполеона.

Высокопоставленные друзья Гегеля вместе характеризуются очень точно: осторожные прогрессисты. Не замечено, чтобы он был осчастливлен дружбой или поддержкой князей, «придворной клики», идеологов абсолютизма и феодализма.

Тем не менее обычно отмечают двойственный, изменчивый, случайный характер оказываемых ему протекций или их практических результатов. Несомненно, его призвали в Берлин и оказывали ему в нем поддержку вплоть до самой смерти. Но, в конце концов, в то время он уже был тем, кого все знали, великим Гегелем, с которым, какое бы окончательное суждение о значении его творчества ни выносилось, никто из современников по критериям того времени в философии сравниться не мог.

Наградил же его король, скрепя сердце, орденом Красного орла в январе 1831 г. Вот уж вовремя!

И все же ограниченность покровительства вырисовывается ясно. Власти отказались официально поддерживать основанные им, правда, в компрометирующей компании Ганса, «Анналы научной критики». Ему не удалось стать членом Берлинской академии! Публикация его последней статьи была прервана по специальному предписанию короля…

Часто он действовал на свой страх и риск. Воздадим ему должное: как бы ни было удачно стечение обстоятельств, все равно отваги ему было не занимать.

XV. Вовлеченность

И некоторые фарисеи из среды народа сказали Ему: Учитель! Запрети ученикам Твоим.

Но Он сказал им в ответ: сказываю вам, что, если они умолкнут, то камни возопиют.

Евангелие от Луки, 19:39–40 (D 362)[251]

Разумеется, общее направление гегелевской мысли выявляется, прежде всего, в публичных выступлениях и напечатанных трудах — они основа любого истолкования Гегеля. Но когда становятся известными слова, сказанные украдкой, и дела, сотворенные в тайне, без уточнений, нюансов, оттенков не обойтись.

Среди утаенных дел и поступков, список которых становится все длиннее, выделяется заступничество Гегеля за членов Burschenschaft, Burschenschaftler’ы или, сокращенно, буршей (Burschen), преследовавшихся прусскими властями в 1810–1840 гг.

Тесное общение с буршами имело различную подоплеку, и не так легко разобраться с истинными причинами поведения Гегеля. Тем не менее, вопреки расхожим суждениям, существуют неоспоримые факты, из которых следует исходить. Они подтверждены документами, главным образом, полицейскими донесениями, юридическими актами. С документами такого рода нужно уметь работать, здесь требуется опытный глаз. Тот, кто не подвергался допросу, плохо представляет себе, что это такое. Самый наивный полицейский никогда не поверит в то, что способны принять за чистую монету историки. Каждый должен заниматься своим делом!

Первое замечание. В Берлине Гегель то и дело жалуется на беспокойную жизнь, говоря друзьям, что всему предпочитает покой. Так вот, ему было бы совсем нетрудно не вмешиваться в дела Burschenschaft и «демагогов», держась от них подальше, как это делали его коллеги. Нужно было только закрыть глаза, заткнуть уши и безмолвствовать, когда речь заходила об этом опасном движении. А если бы даже его о них спросили, возможностей уйти от ответа было немало. Из всех берлинских профессоров и всех именитых людей города Гегель единственный так живо и с таким постоянством интересовался делами преследуемых.

Когда Кузена задержат в Саксонии и позже, в Пруссии, арестуют, власти спросят Шеллинга, что он о нем думает, и получат довольно бесцветный, ни к чему не обязывающий отзыв. В то время как Гегель по собственной инициативе вмешивается в дело, самим фактом непрошенного вмешательства подвергая себя опасности. Он интересуется «буршами», «демагогами», либералами разных мастей, вместо того чтобы, оберегая покой, употребить свое время на что‑нибудь более приятное. Бесконечные полицейские и судебные дела, в которые он сует свой нос, отнимают у него энергию. Измученный, он мог бы умыть руки и позволить возопить камням. Но он, напротив, хлопочет и вмешивается.

Чем объяснить такое поведение? Возможны три гипотезы: или он, верно служа прусской монархии, вероломно действовал в ущерб тем, кого по видимости защищал; или вел своего рода двойную игру с властью и оппозицией; или в душе был на стороне этой либеральной и конституционалистской оппозиции, тактически поступая так, как ему больше нравилось.

Чаще всего поддерживается тезис, который выдвинул Розенкранц, употребив одно двусмысленное выражение, односторонне понятое большинством читателей. Согласно ему, Гегель якобы был Demagogenbekehrer, «миссионе — ром[276] среди демагогов» (R 338). Такая оценка пересекается с некоторыми заявлениями Альтенштейна, в свою очередь, неоднозначными: если кого‑либо называют в Берлине другом правительства, то надо еще уточнить, какого правительства, или, скорее, какой фракции в правительстве он друг — Гарденберга или Виттгенштейна? Друг одного, тем самым враг другого.

Для многих не задумывающихся читателей Розенкранца Demagogenbekehrer означает, что если полиция и правосудие стремились силой раздавить оппозицию и принудить ее к повиновению, то Гегель, со своей стороны, пытался разоружить их идеологически, с помощью пропаганды и убеждения исцелить от «демагогии», сделав верными подданными Его Величества. Одни лишают дееспособности, другой взывает к покаянию. Конечно, добровольному принятию на себя Гегелем столь выгодной для власти миссии власть была бы неслыханно рада. И уж нашла бы способ отблагодарить услужливого помощника.

Нужно, однако, ясно понимать, что Розенкранц, публикуя свою «Жизнь Гегеля» в 1844 г., в то время, когда слепота окружающих, политическая реакция, насилие, полицейские и судебные репрессии достигли своего пика, не мог признать, даже если бы хотел, что в 20–х годах Гегель исподволь кое в чем сочувствовал «демагогам».

В 1844 г. Розенкранц был не свободнее, чем Гегель в 1824 или 1830 г. Кроме того, у него, судя по всему, не было психологического опыта, знаний в области политики, сравнимых с гегелевскими, и, следовательно, он был не в состоянии вообразить его чувства и понять, чем тот руководствовался. Читатель вступает на зыбкую почву. Уже само слово «демагог», употреблявшееся консерваторами в уничижительном смысле, чтобы заклеймить всех, кто желал большей свободы, не лишено двусмысленности. Как это произошло со словом «импрессионизм», которое могло быть высокомерно присвоено себе теми, кому презрительно адресовалось.