Был ли Гегель искренним монархистом под конец жизни? Не исключено. Любой другой политический выбор в его время был наказуем, и ряд неизменно разочаровывающих событий, последовавших после 1794 г., не оставил республиканцам никакой надежды. И в тогдашней Пруссии нам не найти республиканцев. Разве что Гегеля, его одного. Горячие головы довольствуются требованием конституции, желательно либеральной, и в крайнем случае, даже абсолютистской, если только абсолютизм способен извлечь пользу из конституции. И неважно, какая это конституция, лишь бы, в худшем варианте, каждый, по крайней мере, был заблаговременно осведомлен о том, что ему запрещено говорить и делать! Ибо прусские подданные этого не знают и должны, что бы они ни говорили и ни делали, быть готовыми ко всему.

Гегель, конечно, отдает себе ясный отчет в печальной политической реальности Пруссии, в наследственном произволе. Он даже говорит об этом, идя на риск и подвергая критике в Англии то, чего не имеет права изобличать в Пруссии.

«Хотя бы полный болван», — сказал Сейе. В роде прусских королей нет никого, кому лучше подошла бы такая характеристика, чем тот, от настроений которого полностью зависел Гегель. Энгельс, который умел воздавать по заслугам, не поскупился и на сей раз:

«Прусским королевством […] тогда правил Фридрих Вильгельм III, прозванный “Справедливым”, один из самых больших дураков, когда‑либо бывших украшением трона. На роду ему было написано быть капралом или смотрителем пуговиц на гетрах; он был бесстрастным развратником и проповедовал мораль. Говорил одними инфинитивами, и в правке рескриптов его превзошел только сын; знакомы ему были лишь два чувства: страх и фельдфебельское высокомерие»[351].

Философ лично удостоился королевского внимания.

В 1826 г. друзья Гегеля — профессора, артистическая публика, студенты — решили отпраздновать его юбилей сразу вслед за торжествами в честь Гёте. Банкет, подарок, речи, стихотворения, поздравления, — всего было сполна на этом на редкость сердечном чествовании. Гегель получил от уважаемых им людей всевозможные свидетельства восхищения и любви. Он был очень растроган, как это следует из его письма жене, которая не смогла присутствовать на церемонии. На это празднество часто потом ссылались как на добавочное доказательство престижа, авторитета и влияния философа в Берлине. Это и впрямь был нравственный триумф, но не все так считали.

Гегель хорошо ощущал вызывающий в отношении принятых тогда норм характер празднования и последовавших за ним комментариев в газетах. 29 августа он пишет жене: «Теперь я должен следить за тем, чтобы все оставалось в рамках: если в кругу друзей позволительны преувеличения, то публика смотрит на это иначе. Прилагаю уже появившуюся в связи с этим статью» (С3121).

Не публику задевали размах празднества и его отражение в прессе, очевидно, что Гегель имел в виду власть имущих. Он слишком хорошо их знал. Его опасения подтвердились. Газеты поместили репортажи.

Завистливого короля рассердила такая популярность. Каким бы невероятным это ни показалось сейчас, он издал специальный «рескрипт», Kabinetsordre, запрещающий газетам отводить так много места освещению «частных праздников». Варнхаген фон Энее видит в этом строгое предупреждение Гегелю. Последний на будущий год устроил так, чтобы не быть в Берлине в дни юбилея, но имел неосторожность отправиться в Париж, и его встречи с тамошними вождями либерального движения, статья, которую ему посвятил «Конститюсьонель», добавили злобы и недоверия по отношению к нему.

Первые биографы проходят мимо этих неприятных инцидентов или скрывают их, подчеркивая размах празднества, которое более не возобновлялось с такой широтой.

День рождения Гегеля был отпразднован еще раз с еще большей сердечностью в 1831 г. — в год его смерти — но не в Берлине, из‑за холеры, и вне связи с очередной годовщиной Гёте, в узком, более семейном кругу, где главными гостями были его друзья — евреи: Штиглиц, Мориц, Вейт и др.

* * *

Было бы неверным анализировать политическую мысль Гегеля и оценивать занимаемые философом позиции вне обусловливающего их контекста. Только в контексте они обретают смысл и значимость.

Политическое положение Гегеля в Берлине делается более очевидным, когда мы соотносим его с мыслями и поведением персон в высших государственных сферах, при жизни Гегеля еще как‑то сдерживавших свои чувства и мысли, а потом, после его смерти, переставших их скрывать. В каком‑то смысле эта перемена отчасти объясняет, почему однажды он упомянул о «счастье» жить под властью «этого милостивого государя». В самом деле, если третий Фридрих Вильгельм не радовал, то с четвертым, которому предстояло править после 1840 г., дела обстояли еще хуже. Еще наследником, он уже проявлял враждебность гегельянству.

Его отец был обязан спасением своего терпящего бедствие королевства добросовестным и преданным отечеству советникам, и если он не выполнил щедро розданных тогда обещаний, то, по крайней мере, сохранил остатки благодарности своим спасителям: министрам, генералам, политическим деятелям, высоким чиновникам, ведь иногда ему случалось прислушиваться к их советам.

Напротив, Фридрих Вильгельм IV, придя к власти в 1840 г., был убежден, что у него нет никаких обязательств, не терзался на отцовский лад угрызениями совести и не собирался исполнять данных отцом обещаний.

Его учителем в политике был, вместе с графом Штольбергом, очень консервативный Ансильон, а сам он черпал вдохновение в ретроградной доктрине Людвига фон Галлера.

В итоге все происходило так, что можно было подумать, что у нового короля Пруссии была врожденная неприязнь не только к учению Гегеля, но и к Канту. В 1816 г. Ансильон, открыто возражая известным заповедям Канта, призывал правителей: «народом, как и ребенком, нужно управлять (regieren), ибо оба нуждаются в опеке, развитии и воспитании»[352]. Он подчеркивал состояние «несовершеннолетия» народа и превосходство «наставников».

Фридрих Вильгельм IV явным образом был убежден в абсолютной зависимости подданных. Он повторял старые формулы давнего абсолютизма: «Я знаю, что я король милостью Божией, и останусь им до конца». Двадцатью годами раньше Гегель осуждал такие притязания: «Если хотят постичь Идею монарха, мало сказать, что Бог ставит королей, ибо от Бога все, даже и наихудшее»[353].

Новый король уничтожит скромные надежды прогрессистов, кое‑кто из этих либералов в какой‑то степени базировался на политической доктрине Гегеля, какой бы умеренной она ни была. Но что остается от этой гегелевской доктрины на практике, а главное, от его конкретной политической позиции, если суверен провозглашает в 1842 г.: «Я вам ручаюсь — и вы можете поверить моему королевскому слову — что, пока я король, ни князь, ни слуга, ни собрание представителей, ни клика евреев- интеллектуалов не получат без моего на то согласия ничего из имущества и прав, благоприобретенных короной праведно или неправедно»![354]

Какая откровенность: «праведно или неправедно»!

Страна и ее жители составляют собственность короля, и он с ними делает то, что ему заблагорассудится. В зависимости от настроения он предоставляет какие‑то частицы этого достояния своим фаворитам, из числа наиболее послушных, во временное пользование: «Немецким князьям свойственно править патриархально, относясь к власти как к отеческому достоянию, наследию отцов. Я глубоко привязан к моему народу. Вот почему я хочу править теми моими подданными, которые, как малые дети, нуждаются в управлении, карать тех, кто позволит сбить себя с толку, привлекать, напротив, к управлению моим достоянием тех, кто этого достоин, выделять им личное имущество и защищать их от самонадеянной наглости лакеев»[355].