Разумеется, безработица стала уделом пролетариата. Судя по фотографиям и другим материалам, большинство патриотов-демонстрантов в 1914 году составляли представители среднего класса. В мюнхенской толпе на Одеонсплац вокруг Гитлера не видно пролетарских кепок: преобладают буржуазные канотье и шляпы. В берлинской толпе 26 и 27 июля, согласно репортажу в Vorwärts, преобладали “молодые люди, одетые с иголочки, по последней моде, — националистически настроенные студенты и конторщики”{1013}. Судя по репортажам, толпу, собравшуюся перед Букингемским дворцом и Уайтхоллом 3 августа (ее численность репортер Daily Mail оценил в 60 тысяч человек, хотя правдоподобнее оценка в 20 тысяч), составляли преимущественно представители населения пригородов, выходцы из среднего класса. Это был выходной день, и праздношатающиеся вели себя примерно так же, как и во время Англо-бурской войны, хотя атмосфера, по некоторым свидетельствам, была гораздо спокойнее{1014}.

Но каким бы сильным в августе 1914 года ни был джингоизм конторщиков, на финансовых рынках, которые давали этим людям работу, военная лихорадка подозрительно отсутствовала.

До 1914 года авторы вроде Блиоха и Энджелла предрекали, что большая война в Европе окажется настолько вредоносной для финансов, что вести ее фактически невозможно. Блиох оценил стоимость дня войны, которую ведут пять государств, в 4 миллиона фунтов и подсчитал, что лишь питание участвующих в войне солдат ежегодно обойдется примерно в 1,46 миллиарда фунтов.

— Но могут ли они воздержаться от заимствований и печатать бумажные деньги? — спросил Блиоха его английский редактор.

— Ну хорошо, — ответил Блиох. — Они, без сомнений, так и поступят. Однако война немедленно обесценит все ценные бумаги на 25–50 %, а на таком неустойчивом рынке будет трудно занимать. Поэтому придется прибегнуть к принудительным займам и отказу от конвертации бумажных денег… Цены… взлетят{1015}.

Эта проблема могла стать актуальной для стран, которые полагались отчасти на заимствования за рубежом для оплаты своего довоенного долга. Энджелл указывал, что “глубочайшие перемены, вызванные кредитом” и “тонкие взаимоотношения международных финансов” означают, что война более или менее невозможна: “Никакая физическая сила не может в этом мире уничтожить силу кредита”. И если в Темзу войдет иностранный линкор, то пострадает не английская экономика, а экономика государства-агрессора, поскольку инвесторы обрушат курс облигаций этой страны{1016}. Французский социалист Жан Жорес, объявивший, что “международное движение капитала есть самый надежный гарант мира во всем мире”, просто повторял Энджелла.

Идея экономических препятствий к войне общепринята, и не только на левом политическом фланге. Шлиффен разработал план войны, исходя из того, что

[экономическая] машина с ее тысячами шестеренок, которая дает пропитание миллионам [людей], не может долго простаивать. Невозможно вести, меняя позиции, двенадцатидневные сражения один или два года, пока оба противника, совершенно измотанные и изнуренные, не запросят перемирия и не признают статус-кво.

В статье 1910 года он повторил свой довод: “ [Длительные] войны невозможны в эпоху, когда существование нации зависит от непрерывного прогресса торговли и промышленности… Стратегия войны на истощение не достигнет успеха, если содержание миллионов потребует миллиардов”{1017}. Подобные доводы звучали в июле. В Берлине российский поверенный еще 22 июля предупредил германского дипломата, что “немецкие акционеры… из собственного кармана заплатят за методы австрийских политиков”{1018}.

На следующий день Эдуард Грей в беседе с австрийским послом графом Менсдорфом-Пули предположил, что война “должна повлечь настолько огромные расходы и в такой степени повредить торговле”, что “в ходе или после нее случится полный крах европейского кредита и промышленности”{1019}. Война на континенте, 24 июля известил он Лихновского, приведет к “абсолютно непредсказуемым… результатам: всеобщему упадку и обнищанию. Промышленность и торговля будут разрушены, власть капитала повержена. Следствием упадка производственной деятельности станут революционные движения, подобные тем, какие видел 1848 год”{1020}. (Это не просто риторический прием. В начале августа в Лондоне всерьез опасались “начинающейся паники из-за нехватки продовольствия”, которая в случае своего “распространения в массе трудящегося населения” приведет к “серьезным неприятностям”{1021}.) 31 июля Грей даже воспользовался этим доводом для оправдания английского невмешательства. Поль Камбон докладывал в Париж:

Есть мнение, что грядущий конфликт обернется неприятностями для европейских финансов, что Англия стоит перед лицом беспрецедентного экономического и финансового кризиса и что сохранение англичанами нейтралитета может оказаться единственным способом избежать полного краха европейской системы кредита{1022}.

Хотя в среднесрочной перспективе прогноз оказался неверен, в кратко- и долгосрочной перспективе он был справедлив. Котировки на Венской бирже начали снижаться еще 13 июля. Макс Варбург сразу после убийства в Сараеве начал “представлять, что можно продать, и сворачивать проекты”, и уже к 20 июля крупнейшим гамбургским банкам пришлось принимать меры для нейтрализации паники на бирже{1023}. Ранний приход кризиса в Гамбург, возможно, был обусловлен неоднократными намеками официальных лиц на то, что войны не избежать. 18 июля кайзер приказал известить о вероятной мобилизации владельца судоходной компании Альберта Баллина. Три дня спустя Рейхсканцелярия обратилась в Сенат с вопросом о распределении рабочей силы между регионами в случае войны{1024}. 23 июля МИД отправил в Гамбург своего представителя с экземпляром австро-венгерского ультиматума Сербии. Вечером 28 июля, когда в Гамбурге узнали, что германское правительство отвергло предложение Грея провести в Лондоне конференцию министров иностранных дел, на Гамбургской бирже началась такая паника, что Варбург был вынужден связаться с Вильгельмштрассе. Ему поручили объявить, что, хотя правительство не считает предложение созвать конференцию держав “реалистичным”, будут продолжены “ [двухсторонние] переговоры на уровне кабинетов министров, которые идут с огромным успехом”. Несмотря на то, что это лицемерное заявление было встречено аплодисментами, биржа в тот день не открылась{1025}.

В Лондоне кризис не был заметен до 27 июля (на следующий день Австро-Венгрия объявила войну Сербии): тогда немецкие банки начали изымать вклады и закрывать счета{1026}. То, что это лишь начало, стало ясно на следующий день, когда (это застало лорда Ротшильда врасплох) парижские родственники прислали ему шифрованную телеграмму с требованием продать “здесь побольше консолей французскому правительству и сберегательным банкам”. Ротшильд отказался, сначала сославшись на технические затруднения (“при нынешнем состоянии наших рынков сделать что-либо подобное совершенно невозможно”), а после прибавил, что “если мы продадим золото континентальной державе, чтобы выиграть самим в то время, когда слово «война» у всех на устах”, это произведет страшный эффект{1027}. Несмотря на заверения, данные французским родственникам в том, что содержание их депеш останется в тайне, Ротшильд рассказал о произошедшем Асквиту. Тот принял новости стоически, охарактеризовав их в разговоре с Венецией Стэнли как “не предвещающие ничего хорошего”{1028}. В дневнике Асквит позволил себе большее: “Сити… в ужасном состоянии, в унынии и параличе… Ожидания мрачные”{1029}.