Впрочем, пересказывать это сейчас Краснокутскому он не стал, остановившись на простой констатации. «Ну нет, — отвечал тот, — я имею в виду настоящую охоту». — «Тогда нет». Тот описал ее: собираются два, а то и три десятка человек, практически все мужское население деревни (кроме попа, которому в пост охотиться запрещено), и бросают жребий — кому с ружьями подстерегать волков, а кому идти в лес этих волков гнать. Но чтобы волки, стронутые с лежки в неурочный час, не просто разбежались в досаде, а вышли точно на стрелков, лес, где они ночуют, обносится специальным шнуром с нашитыми на него красными лоскутками. «Звери же цвет не различают?» — блеснул где-то подобранным знанием Никодим. «Неважно», — отмахнулся Краснокутский.

Тянули жребий. Студент, вечный объект деревенских насмешек (впрочем, слегка опасливых и в основном беззлобных: отец пользовался почетом и был крутехонек), вытащил из облезлой шапки одного из заправил синюю гильзу и, следовательно, поступил под управление бригадира загонщиков. Переругиваясь тихим шепотом, проваливаясь в снег (наст, державший на открытых участках, рядом с кустами делался ломким), они не менее двух часов разматывали тяжелые, нехорошо пахнущие бобины с флажками, обнося ими лесной участок, где, судя по следам, ночевал выводок — четверо взрослых («матерых») волков и несколько щенков. Тем временем более удачливые их (не волков, а загонщиков) товарищи, зарядив ружья, вышли на будущую точку рандеву — небольшой открытый участок вдоль русла ручья, который волки по замыслу должны были пересечь. Здесь они разошлись, встав на расстоянии в нескольких десятках метров друг от друга и замерев в ожидании. Загонщики, закончив обносить фланги флажками, вернулись к исходной точке и выстроились длинной цепью; Краснокутскому досталось ответственное место на левом ее краю. Нужно было, недвусмысленно манифестируя факт своего присутствия, медленно двигаться в сторону стрелков — ни в коем случае не перебарщивая с шумом, чтобы волки, проснувшись, не бросились в панике — тогда и флажки могли их не остановить. Замысел состоял в том, чтобы волки, услышав где-то вдали покашливание, шаги, негромкий разговор и прочий белый шум, решили бы — раз уж все равно сон ушел — не торопясь перейти в более спокойное место. Если бы они двинулись направо или налево — их встретила бы свежевозведенная ограда из флажков, которая насторожила бы их и даже испугала. «Представь себе, — говорил с жаром Краснокутский, — что на улице, по которой ты собрался идти, натянули вдруг скверно пованивающую ленту с надписью «полиция». Что ты сделаешь?» «Перелезу», — ответил Никодим. «Поэтому ты не волк, а дворняжка, — торжествовал Краснокутский, — а они — благородные животные».

Завидев флажки, благородные животные должны были двинуть вдоль неожиданной преграды, которая заканчивалась там, где начиналась зона ответственности стрелков: с глубоким вздохом облегчения волк должен был убедиться, что докучные препоны закончились, — и с легким сердцем пасть жертвой меткого выстрела. Начав по сигналу главного загонщика медленное движение в нужном направлении, Краснокутский вскоре заметил про себя, как трудно производить регламентированный шум, находясь при этом почти в полном одиночестве (следующий загонщик, придурковатый местный пастух, обожавший охоту до дрожи, мелькал где-то вдалеке среди кустов, блаженно мыча себе под нос). Сперва он просто покашливал, пока не сорвал горло, потом тихонько напевал, потом стал читать стихи: «Иван Ильич Четвероногий / Был от рождения убогий. / Им сочиненные эклоги /внушали людям дикий смех. / Но полнолунными ночами / Бродил он с бархатным рычаньем / И под холодными лучами / Роскошный серебрился мех». Дело пошло на лад — через некоторое время забыто уже было и о набившемся в валенки снеге, и вообще о некоторой нелепости самого занятия, когда три десятка высших приматов лезут из шкуры вон, чтобы добыть несколько псовых, мясо которых они и есть-то не будут, — и тут Краснокутский вдруг понял, что он давно уже не слышит олигофренического мурлыканья справа и не видит мелькающей среди кустов шапки и вообще заблудился.

Тут в нем произошел, как он выразился, конфликт между чувством и долгом: чувство требовало от него кричать как можно громче в надежде, что его услышат остальные загонщики и он сможет, руководствуясь их ответным ауканьем, вернуться на истинный путь. Долг же, напротив, волил воздерживаться от громких звуков, чтобы не ставить под удар успех (казавшийся ему, впрочем, довольно сомнительным) всей охоты вообще. Да и кроме того (думал он), особенно глупо это будет выглядеть, если у других его коллег долг как раз возобладает над чувством и они не захотят шумно отвечать ему, решив, что перспектива утраты одного из малоценных участников не стоит неудачи масштабного действия: так умелый маршал легко жертвует взводом, а то и ротой, чтобы отвести внимание неприятеля от точки приложения главных сил, — и в этом-то, собственно (ну еще, может быть, в особенном благоволении соответствующих бесов), состоит дар военачальника. На горизонте же его мыслей клубилось и предчувствие тех беззлобных, но прямолинейных и весьма настойчивых насмешек, которые предстояли ему в качестве городского рохли, умудрившегося заблудиться в лесу, обвешанном (хотя и по краям) флажками и наполненном суровыми мужчинами с оружием. Увлеченный этими мыслями, он сам не заметил, как вышел на тропинку, по которой споро и зашагал, еще более (как выяснилось позже) удаляясь от должного маршрута. Вероятно, атавистическая склонность к лесному ориентированию, которая есть в каждом из нас, подсказала ему, что любая лесная, возникшая естественным путем дорожка, как правило (но, между прочим, не в этом случае), соединяет между собой удобнейшим путем два населенных пункта или, на худой конец, населенный пункт с каким-то местом приложения человеческих сил — вырубкой ли, лугом или делянкой. На тропе впереди что-то затемнелось, и, пройдя еще несколько метров, Краснокутский не без изумления обнаружил лежащую посреди дороги средних размеров свинью, как бы начавшую сворачиваться клубком, но передумавшую и уснувшую намертво.

Здесь надо сказать, что в доме Краснокутских свинины отчего-то не ели и свиней не держали — не по религиозным соображениям и не по вегетарианским (тогда в деревне и слов таких не знали), а как-то так сложилось, из-за чего тот не сразу даже сообразил, что это за животное, сообразив же, стал обходить ее с краю, проваливаясь в снег и пытаясь понять, какая сила извлекла ее из хлева и отправила в зимний лес. Обойдя свинью, которая, оказавшись неожиданно крупной, перегородила всю тропу, он вновь вылез на тропинку, и в этот момент с глухим щелчком железные зазубренные дуги, явившись из-под снега, охватили его правую ногу. «Нет лучше средства для пробуждения памяти, — говорил Краснокутский, в упор глядя на Никодима красными глазами альбиноса, — чем попадание ноги, особенно правой, в большой капкан». Долгие разговоры о медведе-шатуне и о неотложных мерах по его поимке, которые велись последние дни в деревне, вдруг перешли в его сознании из разряда досужей болтовни в раздел срочных новостей, но вотще: помимо общей констатации угрозы, нависшей над селянами, ему не вспоминалось ничего. Занимавшие его еще несколько минут назад суждения о чувстве и долге вмиг показались ему ничтожными и он заорал, причем оказалось, что, несмотря на всю свою умственную утонченность, ничего лучшего, чем «помогите», в голову ему не пришло. Молчание было ему ответом — только обострившиеся чувства дали увидеть, как от его крика с дальних лап вековых елей мягко падает пушистый снег. Он закричал еще.

С момента происшествия до дня, когда он рассказывал историю Никодиму, прошло уже несколько лет, что чувствовалось и по плавности повествования, и по умело расставленным паузам и акцентам. Откинувшись на спинку кресла и полузакрыв глаза, он (явно не в первый раз) проводил запоздалую ревизию охвативших его тогда чувств. Больше всего его удивило, что отчаяние, которое должно было его посетить, оказалось каким-то деловитым: он не дергался, пытаясь высвободиться из стального плена (по его выражению), а наскоро, насколько позволял снег, осмотрев капкан, убедился, что открыть его без посторонней помощи нельзя. Он проверил на прочность цепь, которой тот был прикован к бревну (пояснив для Никодима, что к дереву капкан прикреплять нельзя — зверь, по-архимедовски используя точку опоры, может вырваться). Любопытно, подумал Никодим, что он отождествляет себя то со зверем, то с охотником, становясь то на ту, то на другую сторону. Потом Краснокутский попытался восстановить последовательность событий, которые привели его к этому двусмысленному положению: где, в какой момент был сделан тот роковой поворот, что привел его, восходящую звезду синематографа, в темный дремучий лес средней полосы России? Не надо было идти на охоту, сказавшись больным? Стоило внимательнее следить за цепью загонщиков? Нельзя было в рассеянности перешагивать через флажки, не заметив их? Завидев приманку на снегу, надо было поворачиваться и идти прочь? Перебирая упущенные возможности, он начинал утверждаться в мысли, что вся его жизнь, насколько он мог охватить ее мысленным взором, прямо и неизбежно вела его именно сюда, в железные объятия капкана: он не пропустил ни одной вехи, ни одного указателя (а, свернув не туда, возвращался к исходной точке), и лишь ради того, чтобы замерзнуть, изнемогая от боли в голени.