Так просидел он до полудня — завтракая, размышляя, перебирая какие-то бумаги: сначала пытался заставить себя заняться насущными делами — собрать, например, рюкзак для послезавтрашней поездки, но потом, поняв, что все валится из рук, пустился на волю волн. Поглядывая на презрительно молчащий телефон (почему-то в нем ему виделся ныне центр тревоги: впрочем, для горожанина ХХ века худшие новости действительно поступали оттуда), он вяло бродил по квартире, стараясь, впрочем, как домовитая птичка, еще немного очищать, если не украшать свое обиталище: в частности, собрал и помыл вчерашнюю посуду, ревизовал содержимое холодильника и застелил постель. Здоровенным вопросительным знаком торчал требующийся к завтрему смокинг, который Никодим не понимал, где взять, но вдруг его осенило: Краснокутский. Вчуже он представлял себе жизнь литератора сплошной чередой званых вечеров (хотя прояснившиеся за последние дни начатки отцовской биографии могли бы его разубедить) — следовательно, рассуждал он, смокинг для него — как парадная шинель для солдата и, получается, Краснокутский обязан его иметь и, уж наверное, не откажется дать его на время бывшему приятелю. На время успокоившись, Никодим засобирался: можно было, пройдясь пешком для успокоения нервов, зайти в железнодорожную кассу и купить билет до Себежа, потом посидеть в кафе («Птичья плоть», вспомнилось ему, — почему нет?), читая, между прочим, отцовскую книгу, — и потом медленно ехать к Краснокутскому. Из кухни раздался странный звук, как будто в окно кто-то легонько стукнул: принимая во внимание, что Никодим жил на пятом этаже, это мог быть либо мойщик окон в специальной подвесной гондоле, либо ангел. Движимый в большей степени интересом, нежели страхом, он вышел на кухню и не увидел ничего особенного: нечистое окно (минус версия о мойщике), слегка облупившаяся деревянная рама, оловянные (нет, не оловянные, это старинное мнемоническое правило: стальные, стальные) ручки, широкий, в толщину стены, подоконник, продолжающийся по ту сторону окна жестяным карнизом, на котором лежала дохлая птичка. Легкая тень метнулась к окну, и звук повторился: еще одна птица наткнулась на убийственную преграду и упала рядом с первой, но, не удержавшись, ссыпалась вниз. Никодим внимательно посмотрел на ту, что осталась. Сперва ему показалось, что это был воробей, но, присмотревшись, он увидел очевидные отличия: она была значительно более пестрой, коричнево-белой, с коротким туповатым клювом и подобием намечающегося хохолка над головой, как будто она собралась уже начесать его перед выходом из дома, но что-то ее отвлекло. Покуда он разглядывал ее, в стекло врезались еще две, но сразу, не задерживаясь, улетели вниз. На секунду он подумал, что они летят на свет, как насекомые, но на улице, естественно, было совершенно светло, а лампочка в кухне была, напротив, выключена. Он приоткрыл окно и осмотрелся, подсознательно ожидая, вероятно, увидеть стаю готовых к самоубийству пернатых, но не увидел ничего, но, как только он снова закрыл окно, еще одно маленькое тельце влетело в стекло — и Никодиму среди мягкого удара послышался и жесткий полутон — как будто птичка ударилась коготками или клювом. Он вспомнил, как в каком-то ресторане, где-то в Европе, где стекла тянулись от пола до потолка, на них были наклеены профили хищных птиц с распростертыми крыльями, впрочем, причудливая память, уцепившись крючком за губу, вытащила и всего левиафана-воспоминание: моросящий дождь, острый запах моря и устриц на блюде и Вероника, откидывающая случайную прядь и декламирующая, глядя на эту когтистую декалькоманию: «…он дивным кругом очертил».

Раздраженный и взволнованный этими происшествиями, он, задернув штору, побежал в комнату, чтобы найти ножницы, клей, какую-нибудь цветную бумагу, — к удивлению, несмотря на трясущиеся руки и продолжающиеся постукивания, он быстро отыскал все нужное и наскоро изобразил из листа красной бумаги грубое подобие птицы с крыльями (напоминавшей более курицу, нежели ястреба). Держа в левой руке вырезанную фигуру, а в правой тюбик с клеем, он метнулся на кухню, бросил клей, отдернул штору, распахнул окно, снова схватил клей и только стал выдавливать его на бумагу, как очередная птица, очевидно промахнувшись, попала ему в голову и запуталась в волосах, издавая паническое чириканье. Никодим, вскрикнув, выпустил из рук тюбик и листок, который, на миг обретя сходство с прототипом, плавно запорхал вниз. С улицы закричали. Обеими руками он пытался вытащить из волос трепещущее существо, будившее в нем какое-то атавистическое отвращение: на миг ему представилась маленькая летучая мышь, портативный нетопырь, быстрыми глотками пьющая его кровь; его затошнило. Наконец ему удалось выдернуть птичку из головы и бросить ее в окно; руки его оказались измазаны в какой-то дряни. Захлопнув окно и снова зачем-то задернув штору, он бросился в ванную и подставил ладони под струю горячей воды. Секунду спустя он обнаружил, что, забежав, он не только захлопнул дверь, но и запер ее на задвижку, как будто опасаясь, что птичья стая попробует вломиться к нему. Выключив воду, он прислушался к тому, что делалось за дверью. С шумно бьющимся сердцем он медленно открыл задвижку и выглянул в коридор. Квартира была пуста, все было тихо, только чуть колыхалась штора, закрывавшая кухонное окно. Ступая на цыпочках, как вор-домушник, он схватил плащ, шляпу, книгу, ключи и выбежал прочь.

20

 Не столь кровавый, но сопоставимо неприятный сюрприз поджидал его в билетной кассе: выяснилось, что поезд на Себеж ходил лишь дважды в неделю, по средам и воскресеньям, — вероятно, компенсировать это обстоятельство для романтической натуры могло бы то, что он носил собственное имя «Чернея». Барышня в окошке оказалась словоохотливой и на немой Никодимов вопрос пояснила, что это не деепричастие, как можно было подумать, а лишь название местной речки. Можно было бы добраться туда через Великие Луки, с которыми связь была ежедневной, но оставался немаленький шанс застрять там в ожидании той же «Чернеи», поскольку местный транспорт отличался непредсказуемостью, а дороги могли до сих пор не просохнуть. Таким образом, замаячила дилемма — отложить ли всю поездку до следующей среды, рискуя вызвать неудовольствие Густава (при этом оставалось неизвестным, сколько времени займет дорога до Шестопалихи и собственно выполнение задания), либо постараться вечером в воскресенье после раута у князя успеть добраться до вокзала, благо поезд отходил около одиннадцати часов вечера. Недолго поколебавшись (причем барышня смотрела на него с напряженным вниманием, как будто отчасти решалась и ее собственная судьба), он выбрал воскресенье, вагон-микст, второй класс. От плацкарты он отказался, решив, что если в вагоне будет немноголюдно (трудно было представить толпы людей, ломящихся в это забытое Богом болотистое место), то он, доплатив кондуктору, перейдет в половину первого класса, ну а если нет — как-нибудь пересидит одну ночь на тощем диванчике второго.

Бережно спрятав билетную картонку в бумажник, он вышел из помпезного, с мрамором и позолотой, здания касс на Никольскую, закурил и огляделся. Он любил это чувство одиночества среди толпы — особенное ощущение собственного автономного существования, как будто внутри прозрачного невидимого пузыря. Он представлял себя каким-то соглядатаем, шпионом, засланным в далекий тыл с неизвестной или широко очерченной целью — «наблюдать и запоминать».

В отцовском рассказе (который он успел прочитать в трамвае) действовал герой, обладавший с детства феноменальной, патологической памятью на лица: весь рассказ состоял из описания его поездки вверх на эскалаторе метро — он вглядывался в проплывающие мимо лица, и чуть не каждое третье оказывалось ему знакомым: собственно, к центральному сюжету, как к рыбьему хребту, лепились ребрышки — вставные новеллы. Сперва ехала женщина, усталая, пятидесятилетняя, в лиловой шляпке с пером райской птицы, — и Стивен (так звали героя) вспоминал, как тридцать лет назад она — юная, благоуханная, спешащая по булыжной мостовой на высоких каблуках, поскользнулась и, чтобы не упасть, схватила его за рукав, смеясь и извиняясь. Потом было два незнакомых человека, затем плотный белокурый мужчина с окладистой бородой, который сидел за рулем автобуса, на котором Стивен четыре года назад в другой стране проехал две остановки и был выставлен неумолимым кондуктором, поскольку не имел местной мелочи, а сдачи у того не нашлось. Справа по эскалатору припрыжкой спускался голенастый подросток с чехлом от гитары — а между тем при предыдущей (и единственной) их встрече он сидел еще в коляске, горько рыдая, пока мать старалась его успокоить. Пытаясь вообразить в себе сходный дар (между тем как память его была сама по себе весьма средненькой), Никодим вглядывался в лица прохожих, желая вспомнить кого-нибудь из них, но лишь только чудились ему в ком-то знакомые черты, как рациональная сторона сознания грубо пресекала иллюзию, высветляя не бросившиеся сразу в глаза несходные детали (низкий лоб, бородавку), а то и несуразную возрастную разницу: как это часто бывает, он по инерции представлял себе, например, своих одноклассников как бы застывшими в некоем временном янтаре, по-прежнему гимназистами, тогда как были они, естественно, уже даже и не студенты, а вполне взрослые женщины и мужчины.