Он отправил кодак в карман и, стараясь ступать по своим же следам, вышел обратно на тропинку. Чувствуя себя отчасти индейцем, скрывающимся от передовых отрядов врага, он прислушался к доносящимся со стороны Шестопалихи звукам: ничего похожего на шум погони не было. Впрочем, он тут же себя и осадил — культурная традиция предусмотрела основные жизненные ситуации, накрепко предписав им внешние формы, так что погоня непременно подразумевала бы стук копыт, лай собак, азартные крики и выстрелы в воздух, тогда как для этого конкретного случая хватило бы двоих пеших мужичков с голыми руками: даже при таком перевесе сил Никодим вряд ли стал бы сопротивляться. Но не было слышно и шагов, так что он повернулся и двинулся прочь от деревни, время от времени проверяя на ходу кодак и бумажник: род особенной похлопывающей неврастении, берущей, очевидно, начало в тех временах, когда выйти из пещеры без каменного топора и палки-копалки было бы смерти подобно.

14

 Туман полностью исчез, изгнанный повисшим над горизонтом солнцем. Птицы, эффектной кодой окончив утреннюю ораторию, разлетелись по хозяйственным делам; паук-вязальщик вылез из ночного укрытия и принялся за свою парадоксальную паутину, сквозь естественное отверстие в которой мог бы, кажется, пролететь и голубь — но его не миновать было заранее обреченной караморе, которая, еще не зная о том, также поднималась из своего дальнего укрытия и медленно плыла по воздуху навстречу неминуемой гибели. Впрочем, все эти линии жизни были безнадежно спутаны Никодимом, который, не заметив, смял паутину (блестевшую, между прочим, алмазными капельками быстро высыхающей росы). Конечно, он, стихийный адепт ахимсы, помиловал бы восьминогого (приговаривая тем самым комара), но невнимательность его имела уважительные причины: вдали, сквозь болотистое редколесье, он заметил станцию.

Она выглядела так же, как и большинство российских станций, где останавливались ежедневно пригородные поезда: короткая бетонная платформа, лесенка с двух сторон, деревянный настил для перехода путей и будочка или навес, чтобы укрыться от зноя или снега. В какой-то момент железнодорожная фантазия исчерпалась, и называть их обычно стали не по имени ближайшей деревни (иногда, впрочем, никакой деревни и не было), а числительными — такой-то километр, так что пустая комбинация цифр приобретала вдруг для регулярных пассажиров особенное значение, налившись случайным отраженным светом. Строили их сразу на века, из кирпича и бетона, так что недолгое забвение ничем не грозило внешнему виду, но Никодим все равно удивился, что смотрится она так, как будто вот-вот к ней подойдет поезд.

Приблизившись, впрочем, он обнаружил, что кое-какие признаки запустения все-таки есть: во-первых (на это он обратил внимание сразу), рельсы были ржавые, то есть движение по этой линии действительно было прекращено. Кроме того, на станции отсутствовала вывеска с названием: с обеих сторон платформа была увенчана двумя проржавленными шестами, на которых, очевидно, прежде крепилась табличка, — и обе они были обломаны. Произошло это благодаря наивному деревенскому вандализму (который, между прочим, отступил перед весьма хлипко выглядящей — и при этом нетронутой — будочкой-укрытием) или, напротив, табличка была снята железнодорожным начальством при последнем рейсе, как полковое знамя, опускаемое в знак капитуляции, — было непонятно. Да, в общем, и не так важно было название: гораздо существеннее казалось понять, в какой стороне оставался Себеж.

Переходя через рельсы, чтобы выйти на вторую платформу, Никодим отметил, что с той стороны к станции вела проселочная, заросшая, но при этом некогда несомненно проезжая дорога. Он вяло подумал, что неплохо было бы пройти по ней: скорее всего, она привела бы если и не к людям (новых встреч с аборигенами ему не слишком хотелось), то, может быть, к заброшенной какой-нибудь деревне, где нашелся бы и колодец: ему не столько хотелось пить, сколько умыться — еще со вчерашнего дня его угнетало чувство какой-то телесной липкости, тактильный эквивалент того скверного ощущения, когда долго слушаешь речи глупых самовлюбленных людей в комнате, где накурено. Хотя погоню, конечно, нельзя было исключать (вряд ли он отошел от Шестопалихи больше чем на десяток километров), отчего-то ему казалось, что по мере удаления от деревни должно было уменьшаться и рвение преследователей, как будто его непонятно в чем состоявший проступок бледнел и выветривался в зависимости от расстояния. Но, с другой стороны, колодец, а то и река могли (и даже должны были) попасться ему и по пути к Себежу. Он сомневался, что дойдет туда за день, но, с другой стороны, сама мысль о ночевке в лесу (которая еще несколько дней назад заставила бы его паниковать) казалась ему досадной, но не пугающей.

Проблема была только в направлении. Еще со скаутских времен в его голове теснился набор навигационных премудростей: помнилось, например, что нужно было смотреть, с какой стороны на крупных деревьях рос мох, и делать из этого какие-то выводы; затем, как будто сплетенное с этим воспоминанием, из глубины выплывало другое, про древних мореходов, умевших определять направление по звездам; из этого же прохудившегося мешка пролезло так веселившее гимназистов слово «секстант» и за ним отчего-то «астролябия»: в общем, по всему выходило, что поворачивать надо было направо, но тень сомнения оставалась. Никодим решил на всякий случай подойти к укрытию в надежде, что, ликвидируя станцию, железнодорожники отчего-то забыли убрать расписание: тогда можно было надеяться на подсказку в форме указывающих направление стрелок. Поднявшись на бетонную поверхность, он увидел, что внешняя стойкость сооружения, замеченная им еще из леса, была, в общем-то, мнимой: платформа вся пошла трещинами, заполненными бурно разрастающейся травой. Стараясь не наступать на них, Никодим медленно двинулся к навесу.

Удивительным образом он не только выглядел более новым, чем сама платформа, но как будто даже еще и пах свежей краской, словно его возвели специально к Никодимову приходу. Дополнительно удивлял его размер: хотя он и должен был служить одновременно для пассажиров обоих направлений (на противоположной платформе никаких строений не было), но, глядя на безмолвие окрестностей, трудно было предположить, что здесь способны в ожидании поезда собраться одновременно несколько десятков человек. Может быть, конечно, раньше тут были какие-нибудь лесопильни с торфоразработками и строилось все с расчетом на тамошних работников, но в любом случае эта внезапная гигантомания казалась труднообъяснимой. Внутри павильон оказался густо завешан наивной агитацией и наглядными материалами, тоже, между прочим, выглядевшими весьма свежо: с мягким уколом узнавания Никодим отметил закольцованный диалог Прыткого и Опасливого, уже встречавшихся ему на себежском вокзале, но ими дело не исчерпывалось. Вечный российский железнодорожный философ вновь был здесь со своим сакраментальным «Что вам дороже — жизнь или сэкономленные секунды?». По плакатным рельсам двигались рубленые, суицидально настроенные силуэты, над которыми нависал отвлеченный паровоз, символизирующий судьбу. Висели здесь и выписанные почему-то древнерусской вязью правила поведения на железной дороге. Присмотревшись, Никодим увидел, что неведомый затейник-стилизатор не ограничился шрифтом, а искусно перекатал их все на язык «Повести временных лет»: «Егда же потребуѣтъ кондукторъ билетъ вашъ…» Нашлось здесь, конечно, и расписание, причем устроено оно было необыкновенно сложно: в нем значилось чуть не два десятка поездов, но большая их часть останавливалась на несчастной платформе лишь при редком, почти астрологической сложности, сопряжении нескольких обстоятельств — например, в каждый второй нечетный мартовский вторник. Единственной корневой общей чертой было лишь время стоянки: все поезда, за исключением одного, стояли здесь ровно одну минуту — и только единственный лентяй, воплощающийся, правда, исключительно редко, намеревался пробыть две. Увлекшись изучением этого сложносочиненного шедевра, Никодим упустил из вида нараставший тонкий гул, как будто жужжание овода или слепня. «Оводам вроде еще рановато», — проскрипела на заднем плане одна из множественных личностей, сухарь, доглядающий за календарем, но писк уже сменился гулом, вдруг затихшим; хлопнула дверца, и Никодим понял, что замеченная им дорога вновь сделалась проезжей.