Забор кончился; из-за него вытекла и стала виться вдоль путей узкая дорожка, почти тропинка, по которой в сторону города шло непрестанное, хотя и немноголюдное движение: ехал гражданин на велосипеде с прицепом, переделанным из детской коляски (не сам ли он некогда был ее пассажиром? это придало бы его биографии приятную плавность); бежала рыжая коротколапая собачонка, шла оживленно беседующая компания с рюкзаками; следом на ослике тащился явный проповедник; дама вела тяжело груженный велосипед в поводу, — все это пассажир поезда видел в обратной перспективе, начиная с тех, кто войдет в город последним. Показались дома: сперва продолговатые трехэтажные, с неравномерно осыпавшейся кафельной плиткой, стоящие среди давно переросших их деревьев; затем несколько нелепо воткнутых в пейзаж многоэтажек, каких-то неуловимо закопченных без всякого пожара; следом начались кварталы почти одинаковых изб с небольшими палисадничками впереди и садиками с тылу; красили их здесь в зеленые и коричневые тона, придавая слегка камуфляжную расцветку всему городу в целом. Протащился жизнерадостный на вид, но одышливо вздыхающий (стоны и сетования его были слышны даже сквозь двойные стекла) автобус, возивший в позапрошлой жизни школьников где-то в процветающих землях гипербореи; позже сбившийся с пути, одряхлевший и отправленный на дожитие в эти неприветливые места.

Дороги сделались асфальтированными, но как-то сразу в плюсквамперфекте — как будто много лет назад, в эпоху процветания, были они гладкими и ровными, но потом вдруг из-под земли полезли гигантские кроты-людоеды, которых прилетела бомбить наша авиация, — и вот, когда дым сражения рассеялся, побежденные уползли строить зловещие планы к ядру земли, а победители торжествующе улетели прочь, местные жители вылезли из бомбоубежищ и обнаружили такую вот картину: воронки (с кружащимися над ними воронами и пасущимися кругом коровками в коронках), ямы, выбоины и слабый кисловатый аромат порохового дыма. Поезд замедлил ход; «Платформа справа», — процедил проводник; проплыло и встало намертво выкрашенное суриком здание вокзала, шедевр местного конструктивизма: плечистое, всё в каких-то иронических зачаточных колоннах, не достающих до земли, с тройным комплектом ребер и остробокой асимметричной башенкой; пятибуквенное название станции было выделено лиловым в рамках здешних понятий о красоте. Поезд зашипел, дверь отворилась, Никодим подхватил баул, вышел в тамбур, спустился вниз по решетчатым, неожиданно ажурным ступенькам и зашагал по платформе.

7

 Подземных и иных переходов здесь не было: поперек рельсов были проложены деревянные, ладно сбитые мостки — рукотворная тропа через море щебня; виделось в этом что-то, напоминающее о японских садах камней. Никодим преодолел одну платформу, вторую (слева, в тупике, в густой высокой траве стал виден ржавый остов доисторического железнодорожного чудовища), вскарабкался на последнюю, венчаемую зданием станции. В репродукторе, который обнаружился прямо над головой, вдруг зашипело, и бодрый женский голос отчетливо произнес, делая торжественные паузы: «на первый главный… с энска… прибывает… дрезина!» — и точно, издалека донесся нарастающий дизельный гул и мимо станции стремительно пронеслось сооружение, которое, будь оно автомобилем, именовалось бы кабриолетом — и провело бы (добавим в скобках) всю свою жизнь в местах, весьма отсюда далеких.

Вновь наступила тишина. Никодим вошел под прохладные своды станции: полы крупного кафеля, закрытое и на всякий случай зарешеченное окошко кассы, скамьи из причудливо гнутой фанеры, сделанные с бескорыстным мучительством: каждое сиденье было отделено от другого лицемерным подлокотником как бы для того, чтобы обеспечить легкую тень приватности сидящему, намекнув таким образом на личное пространство, индивидуальную свободу и прочие недорогие интеллектуальные разносолы, а в действительности — чтоб больно вдавиться под ребро тому путнику, который захотел бы на эту скамью прилечь, сделав тем самым невозможным его и без того встревоженный отдых. Впрочем, не смущаясь этим обстоятельством, на одной из дальних скамей спал невозмутимый странник; Никодим на всякий случай вгляделся в его слегка восточное лицо, но с облегчением убедился в полном незнакомстве черт.

Он огляделся. На стенах висели: расписание входящих и исходящих поездов (полтора десятка строк) и два больших, почти эпичных полотна, очевидно сработанных неведомым самородком: на них весьма натуралистично показывались чередою сцен два варианта развития одного сюжета. Оба они начинались одинаково: мужественного вида господин ехал на велосипеде, приближаясь к железнодорожному переезду, по которому с другой стороны поспешал на невольное рандеву зелененький поезд. Дальше сюжет делался похожим на повествование о двух близнецах: один (Прыткий) пытался перед поездом проскочить; другой (Опасливый) его пережидал. Весьма натуралистично была показана кульминация Прыткого: искривленные благородные черты машиниста, смятая рама, медленно в лучах солнца опускающееся сплюснутое колесо с бликами на спицах. Опасливый все это время задумчиво покусывал травинку, ведя неторопливую беседу с рыхлой стрелочницей, прописанной, как второстепенный персонаж, весьма небрежно. Далее пути близнецов (которые, собственно, были инвариантами одной судьбы) радикально расходились: душа Прыткого проходила через серию сорокадневных мытарств, пока Опасливый катил себе домой на своем двухколесном; но в конце повествование вдруг снова делалось параллельным, обнаруживая, возможно невольно, подспудный фатализм художника или заказчика: Прыткий принимал в раю чашу амброзии из рук ангела; Опасливого потчевала чем-то диетическим ангелоподобная темноволосая жена.

В дальнем конце станции (мрачные ее своды поневоле наводили на клерикальные ассоциации: так вот — на месте алтаря) виднелась распахнутая дверь, из которой падали на темный пол косые лучи света, — и за ней открывался вид на привокзальную площадь. Никодим вышел и спустился на семь ступенек вниз — никто не обратил на него ни малейшего внимания. Площадь была обширной, ровной круглой формы; ее окружали невысокие холмы, так что она оказывалась как бы дном долины; отчасти казалось, что находящийся в ее нижней точке (как Никодим сейчас) — актер на сцене античного театра: все взгляды устремлены на него и каждое слово его монолога, благодаря изысканной акустике — секрет, промотанный потомками, — беспрепятственно доходит до самых дальних рядов с билетами в две лепты. Вот стоит он в горделивой позе в ниспадающей тоге (пошитой — ибо все равно пропадать — из старого платья старухи-приживалки) и произносит нечто округло-насмешливое, но с оттенком высшего величия — и тут из-за кулис появляется лев. Впрочем, ничего подобного: справа поодаль стояло несколько сине-ржавых прилавков с небогатыми дарами местных огородов; слева было что-то вроде древней автостанции. Рядом с ее полуразваленным скелетом торчала лавка, возможно некогда покинувшая железнодорожную станцию (ибо состояла с тамошними в очевидном родстве), — Никодим представил, как однажды ночью она потихоньку поскребла лапой в дверь, отворив ее, и медленно, с трудом переваливаясь, поджимая отвисшее свое фанерное брюхо, выползла на площадь и там изнемогла — или была застигнута петушьим криком. Сейчас на ней сидели три хрестоматийные старухи, чуть не с вязаньем. На деликатные расспросы Никодима они отвечали, что поезд в Могили уже три года как не ходит, но ходит автолавка, которая, не гнушаясь малым заработком, берет и пассажиров, но бывает она лишь по средам и субботам (в рыбные дни, уточнила одна из старух), а сегодня, добавили они бесспорное, — понедельник, так что лавка ездила позавчера и поедет послезавтра, — и долго еще продолжалась бы эта речь воплощенной очевидности, если бы Никодим не прервал ее (вновь со всей учтивостью) вопросом о возможности ангажировать автомобиль. Это пустило речи его собеседниц по новому, столь же извилистому руслу; в повествование добавлялись новые герои, которые, на правах полноценных репатриантов, являлись со своими чадами и имуществом (подробно описываемым); говорилось о сравнительных шоферских качествах абитуриентов и ездовых возможностях их экипажей; после выяснялось, что автомедоны давно мертвы, а машины их истлели (причем вторые в этих краях явственно переживали первых), — и долго бы двигалась еще эта неторопливая летопись деревенского автомобилизма, если бы не прозвучало имя: Савватий! — и, как в хорошей пьесе, на сцену не выехал бы и сам Савватий на своем потрепанном, но бодром вездеходном автомобиле. Поднимая аккуратные клубы пыли, он подъехал к лавке и высунулся в окно поприветствовать старух, которые наперебой доказывали ему своевременность появления, видя в этом неравнодушие судеб; Никодим же, явив вдруг неожиданную (и даже немного обидную) безучастность, смотрел не отрываясь на руку его, небрежно лежащую на руле. Савватий был шестипалым.