17

 Чуксин тупик оказался одним из самых милых мест на земле, категорически опровергнув мрачное Никодимово визионерство: небольшая улочка, всем своим видом намекавшая на готовность превратиться в лесную тропинку и пуститься по солнечной сосновой роще; играющие дети, фланирующие пары дачников самого патриархального вида, как на карикатурах в «Новейшем сатириконе» («Милая, погладишь мне канотье?» — «Ну не при детях же, любимый»). В этой части Москвы обходились без адресных табличек, впрочем, за полной их ненужностью, поскольку в поле зрения был единственный трехэтажный дом, выстроенный, кажется, по каким-то фортификационным канонам, поскольку фланги его загибались вовнутрь, во двор. Дворник неожиданно интеллигентного вида, щуплый восточный юноша в очках (должно быть, из политических), показал ему нужный подъезд; под лестницей хранился впечатляющий набор спортивного инвентаря, изобличающий в жителях чрезвычайную увлеченность физическим самосовершенствованием и исключительную честность, поскольку швейцара в подъезде не было. На втором этаже Никодим нажал кнопку звонка, отозвавшегося чириканьем: механическому соловью приходилось сильно постараться, чтобы выдержать конкуренцию с живыми, заливавшимися вокруг дома, несмотря на середину дня. Никто не откликался: Никодим, вспомнив длинные гудки, вообразил длинную анфиладу комнат, на одном конце которой столик с телефоном, а на другом — входная дверь, так что хозяин вынужден проходить между ними изрядные дистанции. Наконец раздались шаркающие шаги и дверь открылась: на пороге стояла старуха гренадерского роста и раздраженно на него смотрела. Никодим сперва подумал, что Краснокутский недобро над ним подшутил, потом — что сам он ошибся подъездом или этажом (удивительно, как много человек может подумать за секунду), но тут старуха спросила: «Вы к Илье Андреевичу?» Никодим едва не ответил отрицательно, но вовремя вспомнил, что того действительно звали Ильей, а если так, то можно было допустить и Андреевича. «Ну проходите в кабинет, а я пока самоварчик поставлю», — слегка подобрела она.

Пройдя несколько дверей и повернув в первую открытую, Никодим был шокирован не только исполинскими размерами кабинета (да и квартиры в целом), но прежде всего тем, как изменился его бывший одноклассник за те несколько лет, что они не виделись. Вместо энергичного худощавого светловолосого бледного юноши перед Никодимом сидел, откинувшись в креслах, склонный к полноте почти седой мужчина с глубокими морщинами и темными мешками под глазами; впрочем, все это замечалось только со второго взгляда, главной же чертой его нового облика было отсутствие правой ноги, отъятой почти по колено. Никодим, скользнув глазами по штанине, подвернутой и закрепленной булавками, взгляд старательно отводил, что Краснокутский, усмехаясь, заметил, продолжая молча сверлить его взглядом своих красноватых глаз. «Привет, Лютик», — выдавил наконец Никодим. «Здравствуй, коли не шутишь», — отозвался тот. — «Хорошая у тебя квартира». — «Да уж лет шесть здесь живу, а о переезде и не помышляю». Разговор явно шел в тупик. Явилась старуха с настоящим попыхивающим самоваром и водрузила его на застиранную салфетку с иероглифами; Краснокутский поблагодарил. Самовар дал новую тему: «У тебя здесь газа нет?» — «Почему, есть и газ и электричество. Просто Генриетта любит, чтобы все было как положено. Чин-чинарем, как она выражается». — «Это няня твоя?» (Никодим не помнил никакой няни, но, с другой стороны, не так уж они близко общались в гимназии.) Краснокутский расхохотался. Оказалось, что Генриетта (которая тем временем принесла поднос с чайником, двумя кружками и корзинкой баранок) была в молодости балериной, причем из видных и популярных; согласно традиции, состояла некоторое время при одном из великих князей (сугубо платонически, поскольку тот решительно дарил свое сердце юнгам с яхты «Тамара»), исполняла главные роли там-то и там-то. Никодим, театром не интересующийся, названия эти немедленно забыл, несколько смущаясь тем, что Генриетта, обнаружив, что разговор идет о ней, стала у притолоки и внимательно слушала. Карьеру она окончила (продолжал Краснокутский, нисколько не стесняясь ее присутствия), будучи богатой женщиной и весьма завидной невестой. Если бы — тут он назидательно поднял указательный палец с длинным, загнутым, полированным ногтем — если бы не несчастная страсть. Генриетта потупилась. Казалось, им приходилось регулярно разыгрывать эту сцену. На свою беду, бывшая плясунья обладала болезненным пристрастием к азартным играм — и за несколько лет от ее кругленького состояния не осталось и следа, кроме квартиры, в которой они сейчас находились: все разошлось примерно в равных долях между казино в гостинице «Метрополь» и ее обычными партнерами по карточному столу. Впрочем, через несколько лет ремиссии (ради которой она ездила на восток, подвизаясь годами при каких-то таинственных буддийских монастырях, одетая в мужское платье) не устояла и квартира: Генриетта, взятая Краснокутским в свою легендарную фильму, осталась однажды после репетиции на вечеринку, устраиваемую труппой, пили шампанское, она рассказывала молодежи закулисные истории четвертьвековой давности; откуда-то явился ломберный столик, картишки… к утру ее квартира принадлежала Краснокутскому. Из какого-то душевного выверта он предложил Генриетте на первое время остаться жить в бывших ее хоромах; она согласилась, поскольку идти ей было решительно некуда; со временем между ними установились слегка наигранные, но устраивающие обоих отношения прогрессивного барина и старорежимной крепостной няни — тем более что тут вмешалось еще одно внешнее обстоятельство.

Обстоятельство это, вернее, историю, стоившую Краснокутскому голени и ступни, он рассказал Никодиму спустя несколько неловких минут: переходить прямо к делу (а фактически и дела-то никакого не было) казалось тому крайне неучтивым, не выяснив предварительно у хозяина квартиры, что за несчастный случай привел его к нынешнему состоянию. Его телесный дефект, как Никодим ни отводил от него глаз, разглядывая стены с висящими на них какими-то глубокомысленными абстрактными рисунками, шторы и даже лепнину на потолочной балке (которая при наведении взора на резкость оказалась изукрашена какими-то индейскими мордами, скривленными в криках безмолвного страдания), так явственно притягивал взгляд, что казался особенной смысловой воронкой, затягивавшей в себя разговор. Краснокутский, несомненно это чувствуя, похоже, отчасти развлекался Никодимовой неловкостью, то пристраивая ногу на ногу так, чтобы прикрытая штаниной культя бросалась в глаза, то барабаня пальцами по колену усеченной ноги, то просто, не скрывая насмешки, поглядывал на Никодима своими красноватыми глазами.

Сжалившись наконец, он поинтересовался, заметил ли собеседник (всегда, по его словам, бывший эталоном невнимательности), что его нынешний комплект конечностей недостает до имевшегося в эпоху их знакомства. Никодим отвечал утвердительно. «Ага!» — воскликнул тот, как будто обрадовавшись. Оказалось, что Краснокутский, вопреки всему своему столичному лоску, был, как он выразился, «в первом поколении парень из деревни». Его папаша, богатый купец откуда-то из медвежьего угла Орловской губернии, был, по собственной его характеристике, «кулак-мироед» — содержал кабак, лавку, отдавал земли в аренду, торговал лесом — и скопил значительный капитал. Несмотря на предписанную ему образом жизни косность и зверовидность, рассылал он, что твой Петр Первый, сыновей на обучение в разные страны, впрочем, наблюдая судьбу двоих старших братьев, которые, окончив курс, не спешили возвращаться из Венеции и Амстердама соответственно, а лишь совершенствовались в денежных просьбах, третьего сына он отправил поближе, к московской двоюродной сестре — ради уменьшения соблазнов и родственного догляда. Одним из непременных условий продолжения безбедной (и хорошо субсидируемой) столичной жизни были два ежегодных продолжительных визита на родину, которые гимназист, а после студент, без особенной охоты, но покорно предпринимал. В один из них, пришедшийся аккурат на первые недели после смерти четвероногого профессора и крушения надежд, Краснокутского, чтобы нравственно поддержать, решили побаловать старинной местной забавой, охотой на волков с флажками. «Ты в охоте понимаешь?» — спросил он как бы в скобках у Никодима. «Я читал статью в „Ниве“ про волчью охоту, и там на фотографии было, как два мужика душат волка стальной проволокой», — отвечал Никодим, действительно эту иллюстрацию вдруг вспомнивший очень хорошо: у всех троих участников сцены (включая волка) было слегка усталое и покорное выражение лиц (и морды), словно они отчасти против воли принимают участие в скучноватом и не очень хорошем, но обязательном деле, отбывают свою повинность. Один из охотников, на вид постарше, был виден немного со спины, но второй стоял точно напротив, лицом к зрителю; равно и волк — и комбинация эта больше всего впечатлила Никодима своей рутинностью, обязательной для палачей и для жертвы, и тем, что все трое они были не просто отделены, а как бы противопоставлены остальному миру.