— Все остальное следует из этого. Она может быть положительным примером, отрицательным примером — но само ее существование придает миру центр тяжести. У вас была в детстве игрушка-неваляшка?

— Красная, с вытаращенными глазами? (как у вас, — хотел добавить Никодим, обиженный за румяную физиономию, но сдержался).

— Да. В ее нижнее полушарие вделан кусок свинца, так что особенно пытливые дети могут его расколотить и сгрызть: таким образом природа выщелкивает слишком умных, чтобы не мешали и не лезли в ее маленькие тайны. Но дело не в этом: мы не видим этого свинца, он внешне вообще не участвует в деле, но только благодаря ему игрушка вновь и вновь возвращается в свое положение. Вот место отечества в мире. Вы следите?

— Конечно.

— Получается, что, согласно Божьему замыслу, Россия — главное, на чем держится мир, становой хребет, камень в его основе. И дьявол, отец лжи, хочет переломить этот хребет, чтобы мир сошел с оси. То есть при некотором умственном напряжении вы в любом, самом ничтожном, действии можете увидеть след влияния великих и равнодушных сил — я не говорю именно здесь и этих, а вообще в жизни. Падает книга — это сила притяжения, шевелятся листочки на березе — что-то происходит с атмосферным давлением, воздух занимает пустоту… понятно? Щука охотится за плотвичкой не потому, что она испытывает к ней неприязнь или увлечена азартом охоты: необоримый инстинкт, который древнее и щуки, и плотвички, и всего вокруг приказывает ей догнать ее и сожрать. Мир наполнен могучими силами, мощными силовыми линиями, но мы видим их, только когда что-то доступное нашим подслеповатым глазкам попадает в этот поток: так мы не увидим смерча, пока он не поднимет с земли всякий мусор и не проявится таким образом на внешнем плане. Такие же силы действуют и в человеческих делах. Почему мы чувствуем любовь или влечение? Материалист или другой циник скажет, что это из-за того, что природа сочтет, что потомство такого-то самца и такой-то самки может оказаться наиболее жизнеспособным, но ведь это не так. Просто вы попали в один силовой поток, ваша избранница в другой, встречный — и вас потянуло друг к другу, да так, что канатом не растащишь.

— А они постоянны? — спросил Никодим, которого задела последняя реплика. — Почему они ослабевают?

— Потому же, почему и ветер не всегда дует в одну сторону. Что-то сместилось в мире, и вектор поменялся. Впрочем, неважно. Мы будем говорить о более крупных вещах. — Он отхлебнул из рюмки. — На высших уровнях, на крупных масштабах будет та же картина, только силы будут другими, ближе к первоосновам. Древние греки, которые кое в чем понимали получше нас, по всяким мелким вопросам молились своим пенатам, но если предстояло что-то серьезное — военный поход, например — тогда уже возносили жертву кому-то из верховных. Собственно, все устроено было как современная бюрократия — не пойдете же вы к министру народного просвещения жаловаться, что школьный учитель несправедлив к вашему сыну. Вы пойдете к директору, а тот уже сам разберется. А вот если вы захотите, например, ввести шумерский язык в курс классической гимназии, то тут уже надо прямо к министру. — Он усмехнулся. — Но в мире все сложнее — тот мелкий демон, что ведает развязыванием ваших шнурков или тем, чтобы расческа никогда не лежала там, где вы ее оставили, никогда не дослужится до того, чтобы устроить землетрясение или большевистский переворот. То есть это скорее не человеческая бюрократия, а дикий лес или озеро. Понятно?

— Ну в основном.

— Ладно, идем дальше. Вы обратили внимание, что Ираиду сейчас насаждают у нас, как картошку при Екатерине? — сказал он неожиданно.

— Нет.

— А вы журналы не читаете, радио не слушаете?

— Ну, вообще-то, нет, честно говоря.

— А меж тем это любопытнейшая вещь, важная для дальнейшего. Формально любая большевистская деятельность у нас запрещена, правильно? И прямые призывы к революции, и завуалированные, и рассказы, как хорошо в красной Латвии, где один пашет, а десять поют и пляшут, — все это вроде как под запретом. Прогрессисты наши в загоне, жандармы следят за каждым их шагом и при малейшей возможности назидательно позвякивают наручниками, да? Но при этом — заметьте — круглосуточно вещает их радиостанция, ежедневно выходят «Свободные мысли», на них работает стая самых дорогих адвокатов — как это понимать? И даже более того, главные из них постоянно призываются в советчики по всем вопросам. Прежде всего Ираида, конечно. То есть это просто замечательно: открываешь журнал про старинную мебель — Ираида рассказывает, какой удивительный бидермайеровский диванчик прикупили они с Трусовым, включишь радио — там ее большое интервью про то, что будет с Россией, пойдешь в кинематограф — перед фильмой будет десять минут киножурнала, где она читает стихи, томно раскинувшись на этом самом бидермайере… Причем оператор, хитрая лиса, снимает так, что не только одухотворенные черты видны, а еще и ноги, причем под таким углом, что и про бидермайер забудешь. Понятно, да? Они — безусловные враги отечества, они, не скрываясь, открытым текстом говорят, что хотят смерти Наследника, чтобы в последующей смуте захватить власть, — и при этом… Горло пересохло, — неожиданно закончил он, махнув рукой официантке.

Та немедленно подошла. «Опять, Святослав Залкович?» — спросила она заботливо, с какими-то материнскими интонациями. «Ну что сразу опять», — буркнул он, впрочем, явно добрея. «С яблочком?». — «И корицы побольше». «А вам?» — спросила она у Никодима. Тот уставился на нее: очень молодая, с выбеленными, коротко стриженными волосами, с едва заметными веснушками, она вдруг необыкновенно понравилась ему — то ли своей внешней нормальностью после мрачных Зайцевых речей, то ли (Никодим мысленно сплюнул) особенный ветер подул вдруг в его сторону. Ему вдруг показалось невежливым сидеть в ее присутствии, но этот порыв он быстро загасил. — «И мне кальвадоса, пожалуйста». Она мгновенно, кажется почувствовав дуновение его интереса, положила ладонь на плечо Зайцу, отчего тот еще более ссутулился, и улыбнулась Никодиму: «Конечно». Несколько секунд висела пауза, после чего официантка развернулась и упорхнула.

— Так вот. Я, прежде чем попасть в эту среду, всегда недоумевал — почему государство так стремится нравиться именно тем, кто его ненавидит и презирает. Ни в каких других странах этого нет, это чисто русская черта — вся местная интеллигенция всегда была злейшим и последовательным врагом России. Вы скажете, конечно, что она боролась не с самой Россией, а с тем, что в ней есть худшего, да? И хотела на ее обломках воздвигнуть новую, чудесную Россию, где не будет угнетающего класса, а будет равенство и братство, верно? Так нет — я уж не говорю, что Франция прекрасно нам показала, чего стоит равенство, братство и сестричка их гильотина. Собственно, если вы вспомните даже урок нашего семнадцатого года, то увидите, чем кончаются прекраснодушные интеллигентские мечты. Это же восхитительно — если бы с вами говорили пятьдесят лет назад и предложили бы вам угадать, откуда исходит главная опасность для России, кого бы вы назвали? Ну японцев, ну немцев, ну восстание инородцев, каких-нибудь басмачей, да? Или что прилетели с Венеры космические корабли, а в них какие-нибудь ходячие треножники с жвалами. А я бы вам сказал: нет, самая страшная опасность — два десятка интеллигентов: один экономист из Цюриха, один грузинский поэт из Батуми, один театральный критик из Москвы, один автор романа про содомитов из Петербурга и несколько внештатных корреспондентов ярославской газетенки. Вы подняли бы меня на смех! И двести тысяч жизней плюс пятую часть своей территории мы отдали, чтобы избавиться от плодов этого прекраснодушия. У вас может возникнуть иллюзия, что их так мало, настолько ничтожное число, что они физически не могут представлять опасности, — ну что значит десять, ну пусть двадцать тысяч бесов для двухсотмиллионной страны. А я вам предложу взвесить пулю, обычную свинцовую пулю. Девять грамм, правильно? А ее хватает, чтобы на месте положить стокилограммового человека. Вот и думайте, юноша.