Спустя еще час или два (Никодим забыл с утра завести часы, так что счет времени был потерян еще на вокзале в Себеже) стало казаться, что после поворота на лесную дорогу они продолжают ехать по какому-то необыкновенно большому кругу: настолько приметы пейзажа казались подчиняющимися единому ритму. Говорят, что человек лучше всего запоминает мелкие детали интерьера комнаты, в которой жил ребенком: свежая, азартная до заполнения память лучше всего захватывает и сохраняет всякие мелочи, скопидомски пакуя их с неизвестной целью на всю жизнь. Комната Никодима была в детстве оклеена желто-пестрыми обоями с мелким рисунком: подряд шли довольно грубо стилизованные игрушки — тедди-беры, клоуны, заводные птички, глупомордые ослики, пирамидки — всего около двадцати предметов. Маясь детской бессонницей, Никодим часами разглядывал узор этих обоев в надежде обнаружить последовательность, в которой бы рисунки повторялись: едва ему казалось, что последовательность эта (медведь-осел-медведь-пирамидка-зонтик-кукла-медведь) нащупана, как выяснялось, что в следующей итерации в этот набор вторгается какая-нибудь пришлая дрянь, вроде теннисной ракетки, так что весь расчет надо было начинать заново. Он исходил из того, что обои должны печататься особенными круглыми валами, на манер мельничных жерновов, так что рисунки поневоле обязаны повториться, — но то ли окружность этих валов была больше, чем высота потолка его комнаты, так что полотнище, потребное для нее, не успевало дважды обернуться на заводе, то ли вмешивалась еще какая-то дополнительная сила, каприз оставшейся за кадром обойщицы (некогда — и не подозревая, конечно, про умственные спазмы будущего насельника квартиры, — оклеивавшей его обитель). Между прочим, в гимназическом уже возрасте, каждый раз слыша пословицу про медленно мелющие Божьи мельницы (которой часто уснащал свою речь мизогинический Жан Карлович), он представлял себе не истинные жернова, а эти дьявольских габаритов валы на воображаемой фабрике.

Похожее чувство ощутил он и сейчас, пытаясь выцепить в заоконном пейзаже повторяющиеся детали, чтобы убедиться в крепнущем подозрении, что Савватий просто возит его кругами, причем с неясной целью — не оправдаться же за давно сговоренный гонорар. Он запоминал прогалину в орешнике, поваленное дерево, оттащенное неизвестным доброхотом с дороги, громадный конусообразный муравейник, похожий на шляпу, оброненную волшебным исполином, хилый ручеек, небрежно пересеченный бревенчатым мостиком, заросли папоротника, подступившие вдруг к самой дороге, промоину, в которой виднелось что-то красноватое, непонятное, — и только ему вдруг начинало казаться, что он уловил этот ритм, как в него влезало новое: например, огромная, стоящая у дороги сосна с полностью ободранной на нижних двух метрах корой. Никодим близок был к тому, чтобы, прервав молчание, спросить наконец, долго ли еще осталось, как вдруг машину пару раз ощутимо тряхнуло, и они вырвались из-под орехового полога на берег быстрой лесной реки.

Это, очевидно, и была та самая, обещанная заранее Исса, но не хотелось даже спрашивать — таким облегчением повеяло вдруг на него от ее скромных, быстро текущих вод. В этом, похоже, тоже было что-то архаическое: так дальний наш предок выбирался с облегчением из-под полога густых джунглей, где на каждом шагу, шипя или рыча, подстерегала его опасность, на далекое приволье, по которому враг не мог подобраться близко и оттого пасовал перед слишком трудоемкой добычей. Река вся была как в сказке или фильме: неширокая, полноводная, извилистая, уходящая вправо и влево, куда хватало глаз, плавными очертаниями берегов. Кое-где виднелись над ней купы каких-то мелколиственных кустов; поблизости крупная ива, уцепившаяся за самый берег, да так, что часть корней болталась уже в воздухе, склоняла к серебряным ее водам свои плакучие ветви; под ними вода как будто кипела и жила — здесь собралась стайка рыб, не без основания ожидающих, что манна небесная ссыплется им с ивовых ветвей прямо в подставленные игрушечные пасти. Неспокойная вода, вся в бурунах и маленьких водоворотах, приводила в мягкое движение плети каких-то водяных растений, заставляя их мягко колебаться, как развевающиеся волосы боттичеллиевских ясноглазых красавиц (при условии, что он писал бы их зеленокудрыми). Крутоватые берега, на которых среди изумрудной травы виднелись выходы желтого суглинка, были испещрены чьими-то норами: тут тоже, очевидно, жил кто-то, питающийся от речных щедрот, но отсутствовавший ныне из-за дневного времени. Прохлада, особенный речной аромат, чуть слышные журчание и плеск, перебиваемые жужжанием неопасных насекомых и попискиванием птиц, в изобилии круживших над самой водой, делали реку какой-то внятной границей между двумя мирами — хотя лес на той стороне, насколько можно было судить, ничем не отличался от здешнего: та же колея, вползавшая под широколиственный покров.

Берега были соединены бревенчатым мостом, первый же взгляд на который подтверждал небезосновательность опасений Савватия. Вероятно, он был построен еще в незапамятные времена и рассчитан исключительно на гужевой транспорт: тяжелые возы, запряженные плечистыми густогривыми битюгами, должны были медленно следовать по нему из глубин леса в сторону уездного города, к тамошним покупщикам, либо на губернскую ярмарку — и возвращаться налегке с довольным, чуть припахивающим водкой седоком купеческого звания, с туго побрякивающей мошной, спрятанной за пазухой. Вероятно, первое прикосновение каучуковых шин он еще мог брезгливо снести, но когда привычный мелодический перезвон колокольчиков навсегда был заменен скверным бензиновым бурчанием и тарахтением, мост стал постепенно разваливаться. Крупные, составлявшие его бревна были еще живы и целы, но между прогонами и опорами видны были уже значительные щели, а сами опоры покосились и подгнили снизу.

Заглушив мотор и выйдя из машины, Савватий несколько раз прошелся по мосту взад и вперед, при каждом развороте заглядывая под него, как будто ожидая, что там сидит, скорчившись, тролль, подстерегающий момент, чтобы выскочить. Потом попинал ногой какую-то торчащую вертикально деревяшку, игравшую, очевидно, ключевую роль в конструкции, поскольку весь мост протестующе заскрипел и затрясся («Нагель запрел», — пояснил он сквозь зубы). Ехать ему явно не хотелось, но деваться, кажется, было уже некуда: Никодим же, приметив его колебания, испытал вдруг к нему волну теплого сочувствия — сам вечно неуверенный, постоянно сомневающийся, он подсознательно считал, что окружен убежденными, решительными мужчинами, на фоне которых казался себе совершенным рохлей, так что любые признаки чужих колебаний и стороннего безволия были для него утешительны. Наконец, как-то особенно горько вздохнув, Савватий направился к машине, жестом пригласив Никодима занять пассажирское место. Перекрестившись (между прочим — двумя перстами), он завел мотор, отъехал немного назад и скрючился над рулем, сделавшись похожим на старую мудрую панду. Чуть наклонив голову, он смотрел перед собой на мост, как будто что-то высчитывая или читая про себя молитву; затем еще подсобрался, бросил быстрый колючий взгляд на Никодима и резко нажал на газ. Машина подпрыгнула и бросилась вперед. Перескочив первое зияние там, где бревна отошли от края прибрежного настила, и выкатившись всеми колесами на мост, он притормозил и стал плавно двигаться к противоположной стороне. Машина, ровно гудя мотором, переваливалась на стыках бревен, как кораблик на волнах, так что Никодиму пришлось ухватиться за ручку над дверью. Приготовившись уже отклониться обратно после очередного гребня, он почувствовал вдруг, что спуск затянулся, а машина мягко заваливается вправо. Савватий выругался сквозь зубы. С каким-то полухрустом-полустоном бревна разошлись, и бедный автомобиль, сильно покосившись на правый борт, замер над пропастью.

Савватий выскочил из машины с такой скоростью, что Никодим перепугался — не кажется ли ему, что машина сейчас упадет в реку: впрочем, когда он попытался открыть свою дверь, выяснилось, что ее заклинило. Савватий, обежавший машину и замерший в фаталистическом пароксизме, заметил его усилия и помог выбраться. Зрелище действительно было скверное: очевидно, скреплявшие бревна части настила разрушились, так что колесо, попавшее между бревнами, выворотило одно из них и накрепко засело в образовавшейся яме. «Сейчас поддомкратить попробуем, — проговорил Савватий, чья печаль оказалась вполне деятельной. — Ты за хлыстом сходи, а я расставлюсь». Сообразив, что речь идет о тонком длинном дереве (и мысленно похвалив себя за понятливость), Никодим, аккуратно ступая, сошел с моста и пошел назад по дороге, по которой они приехали. Нужное деревце, заранее спиленное безвестным бутафором, нашлось почти сразу. Ухватив за комель, Никодим потащил его к мосту, против воли обратив внимание, что волочащаяся по земле желтоватая крона затирает их следы, усложняя возможную спасательную экспедицию. Впрочем, думал он далее, маловероятно, чтобы такая экспедиция была отправлена — скорее кто-то поедет в Могили или обратно по собственным делам и никак их не минует; даже неглупо, что они перегородили своим автомобилем мост настолько, что не обязаны взывать к самаритянству — собственно, у потенциальных спасателей не остается выхода: или они высвобождают машину, или оставляют свою рядом и идут пешком. Савватий уже колдовал рядом с попавшим в западню колесом, прилаживая две дощечки (на вид весьма хрупкие) по обе стороны приземистого домкрата, больше всего похожего на иссиня-черный и явно несъедобный гриб.