О происхождении этой болезни, в общем-то, по-прежнему ничего не известно. Народная молва обычно связывает ее со сглазом: считается, что если колдунья (а в каждой уважающей себя деревне непременно должна быть колдунья, а то и не одна) по каким-то своим таинственным причинам невзлюбит односельчанку, то может навести на нее порчу — или подмешав ей в пищу особое зелье, или просто зазвав в гости и угостив заговоренной стряпней, а то и просто прочитав особенное заклинание. Но бывает, что обходится и без колдуньи: так, одна женщина заболела после того, как ее во время жатвы укусила крыса. Проявляется болезнь по-разному, но есть общие черты, главная из которых — боязнь всего, связанного с церковью. В этой области чувства кликуши чрезвычайно обостряются — она может за несколько километров почувствовать приближающегося священника или ощутить, что где-то недалеко служат обедню. Если ее заставят идти в церковь — или поведут насильно, — у нее появляется вдруг чрезвычайная сила, так что хрупкую девушку приходится иногда удерживать вчетвером. «Вообще бесы, которые в них садятся, — говорил о. Марк, — любят демонстрировать свое могущество и то, как они контролируют волю несчастной. У нас несколько лет назад был случай, когда женщина, поняв, что ее тащат к церкви, откусила себе палец и плюнула им в одного из тех, кто ее нес… Ну они бросили ее и разбежались», — договорил он, усмехаясь.

— И что с ней стало?

— Как что? Вылечили.

— Некоторое время назад принято было считать, — продолжал он, — что все кликушество — род истерии и что они сначала сами притворяются, а потом это как-то двигается по нарастающей, так что они перестают себя контролировать. Связывали это, с одной стороны, с тяжестью крестьянской жизни — вроде как женщина у нас до такой степени затуркана, что для нее эти припадки — единственная возможность избавиться от непосильного труда. Другие, напротив, считали, что проблема где-то в половой сфере — насильственные браки, раннее начало половой жизни, тесные условия, когда все на виду, все эти снохачи… Возможно, что-то в этом есть, хотя, конечно, нынешняя жизнь в деревне совсем не та, что была пятьдесят лет назад — с большей частью ужасов давно уже справились, ничего такого у нас нет, ну по крайней мере, в нашей губернии. Но женская доля тут, как и везде, действительно незавидная. Полностью сводить это к притворству мы никак не можем: вот, например, многократно описанный и довольно частый факт: когда кликушу собираются тащить в церковь, у нее ни с того ни с сего, против обычного календаря, начинаются месячные — и значит, в храм ее нельзя, как это объяснить? И другой пример, даже занятнее. В Шестопалиху четыре года назад приехал новый доктор, а там у нас как раз главный центр кликушества, оттуда каждый год мне везут… ну неважно. Приехал он, осмотрелся, мы с ним познакомились. Держится настороженно: только после института, материалист, будущий ученый, бехтеревец, а тут поп — толоконный лоб. Но к зиме уже ездил запросто, как к лучшему другу, благо выбор здесь невелик — к учителю либо ко мне: с мужиками особенно не подискутируешь.

Нет, — оговорился он, внимательно глянув на Никодима, — мужики — соль земли, чистые духом, как птицы небесные и так далее, мы здесь ради них, но никакого разговора (он выделил это интонацией) с ними у нас нет и быть не может. «Да, батюшка, нет, доктор, это как угодно будет вашему благородию» — и не более того. Я здесь уже четырнадцатый год, и даже если проживу еще сорок четыре года, все равно не стану им своим. Они отлично ко мне относятся, уважают, боятся, любят по-своему, но каждый забулдыга, беглый какой-нибудь каторжник, который завтра выйдет к ним из леса, будет свой брат, а мы с педагогом и эскулапом останемся навсегда чужими. Наверное, можно бы как-то было опроститься, опять же через смешение кровей — если бы он женился на крестьянской дочери, и то не факт, что выдали бы за него. А еще лучше я — сложил бы сан, надел лапти и с какой-нибудь Матрешкой в подклеть. Тогда бы, может, и признали, да и то не факт.

Так вот, повадился ко мне ездить бедный лекарь, звали его Георгием Михайловичем. И видно, что вся моя работа и вся моя здешняя жизнь ему против шерсти, но он, как человек деликатный, насчет этого помалкивает. Сначала приезжал за практическими советами: у нас ведь как — дали ему ключ от избы, где жил его предшественник, и показали, где кабинет, в котором больных принимать, — он, собственно, в той же избе, только вход с другой стороны. Что касается кабинета — с этим все было в порядке, прежний доктор хоть и в спешке уезжал, но все оставил в идеальном виде и даже записочки написал: «Коллега, ипекакуана на исходе» или «Анне Пегелау срок в феврале, в прошлый раз было тазовое предлежание». Но вот относительно бытовой жизни — полный швах. Как говорят наши мужики, «чему их там в университете учат, если он куницу освежевать не может». Добро бы только куницу! Он не мог вообще ничего, просто nihil — ни печь разжечь, ни воды из колодца набрать. Первое время ему соседи помогали, но как-то и ворчали между собой: «Чего это нам вместо нашего Рудольфа Абрамовича прислали какого-то малахольного». Потом освоился с основной здешней премудростью, да и нашел старушку, чтоб следила ему за хозяйством. К санитарным только здешним условиям никак привыкнуть не мог: у себя-то в столице он душ каждый день принимал, а по утрам бегал для моциону по набережным. А тут натолкал с вечера снег в ведро, поставил в печь, к утру он растаял уже и остыл. Выйдет авиценна на задний двор, обольется, стуча зубами, тем, что в ведре, и бегом в избу. А к вечеру кашель, температура… Сам себе поставил диагноз, сам лекарство прописал, только что сам себе рубль не сует за консультацию. Ну вот сделал так пару раз и остыл к современной гигиенической науке — стал ходить, как все, в баню к Кондрусю, только с мужиками ему неловко, так что ходил после всех, когда уже пар весь вышел.

Стал он, в общем, ко мне ездить, сперва за какими-то насущными вопросами, с которыми ему стыдно было к своим пациентам обращаться, а потом и просто так. Придет и сидит молча, с одной чашкой чая, от рюмки и от закуски отказывается. Сперва меня это иногда задевало — знает, что мне завтра вставать до зари, видит, что сижу-зеваю, делать ничего при нем не могу, а пустую беседу поддерживать не приучен, а потом как-то привык. Ну как одним нужно выговориться, а ему, стало быть, нужно отмолчаться, но непременно в компании. Потом, впрочем, он пообвыкся и стал со мной разговоры заводить на общие темы — вы же знаете, как у нас обычно бывает: русский человек если выпьет, то сразу к глобальным вопросам подбирается. Лесоруб со сплавщиком садятся с бутылкой самогонки — и можете поспорить, что беседуют либо о будущем России, либо о бессмертии души, никак не меньше. Георгий Михайлович, впрочем, не пил, даже наливкой моей брезговал, но говорил порой так, что пьяный может позавидовать. И особенно любил он поговорить про суеверия и про корыстное им потворство, причем к числу эксплуатирующих народную доверчивость он, натурально, причислял и вашего покорного слугу. То есть он великодушно намекал, что я, может быть, и сам искренно заблуждаюсь, что, конечно, не дает мне право рассчитывать на будущее снисхождение.

— А он что, из прогрессистов был?

— Ну естественно. «Эта глушь, эта косность, эта отжившая и исчерпавшая себя монархия», «невозможно поверить, что в двадцати верстах к западу — граница первого в мире справедливого государства, а мы тут сидим, как мыши в норах» и так далее. Но при этом по вопросам кишки последнего попа при мне особенно не распространялся, явно ценя единственного собеседника — с учителем он как-то не сошелся.

— А чего его тогда понесло в деревню?

— Он пытался рассказывать, но я старался уклониться от излияний. С исповедью — Бога ради, но мне, как говорится, такого и на работе хватает. Какая-то, судя по всему, амурная история: намекал он на соперничество и дуэль, но мне сдается, что просто какая-то девица от него понесла, а он не захотел на ней жениться. Впрочем, и это неважно. Все ему в церкви не нравилось, но особенно он почему-то ополчился на обряд изгнания бесов. Называл он его на латинский манер экзорцизмом, причем почему-то смягчал второе «з», говорил «экзорцизьм», может быть, ему казалось, что так выходит смешнее. «Весь ваш экзорцизьм — чистое надувательство», — примерно так. Я, конечно, не спорил, что его приводило в особенное исступление. Но при этом каждый раз, когда привозили мне кликушу, он старался тоже со всеми в церкви присутствовать: станет в уголке, лба не перекрестив, и записывает что-то себе в книжечку, уж не знаю, что он там писал. И выспрашивал меня очень подробно — с чего начинается, какие симптомы, как я решаю, какие молитвы читать, и все прочее в этом роде. И вот однажды прицепился он к одной детали.