А суть была такая.
Некогда девушка Тамара Палладиус написала повесть. Или маленький роман. «Похмелье в декабре». В бытность ее Изидорой рукопись я читал. Простенькое сочинение, не без достоинств, с банальным, правда, сюжетом. Наивная студенточка, роман с рок-кумиром, уроки секса, брошена, беременность, аборт, в кумире разочарована, пошл, пуст, сама становится тщеславной стервой, жаждущей реванша, губит влюбленных в нее мальчиков, раскаивается, готова уйти в монастырь. Написано грамотно, без затей, естественно - с матом, холодновато-перечислительно, но публиковать можно было бы. Однако всюду - в журналах, в издательствах - отказывали. И всюду с довольно странными доводами - заумь, невыявленные смыслы, почти абсурд, потери логики, о чем текст - понять невозможно. А в повести (для меня) все было вылизано, все соринки выметены, все выглажено до самого мелкого шва. Серо, но уж такой отрез в магазине выдан. И какая там заумь?
И вот летом, как раз в пору воздвижения в саду сантехника Каморзина бочки, Мельников, увлеченный девой в латах и в рыцарском нижнем белье, пообещал пробить все ее сочинения. В частности, и давнюю повесть «Похмелье в декабре». Подали автомобиль. Мельников хотел положить рукопись «Похмелья», некогда напечатанную на машинке, в папку (дискеты не было), кто-то позвонил с Первого канала, рукопись вырвалась (будто бы) из рук, рассыпалась по полу, листочки пришлось собирать. Известная мера в борьбе с дурной приметой: сесть на рукопись и приминать ее не менее двух минут. А маэстро опаздывал в три места. Так или иначе на рукописи он посидел, в издательство «Аквьюмарин» к приятелю отвез. О чем и было доложено вечером деве в доспехах. «Ты хоть страницы пронумеровал?» - был задан вопрос. «Нет, - сказал Мельников. - Я и рукопись не смотрел. Цейтнот. А что, там не было нумерации?» Монолог девы с боцманским матом в рассказе опускался. Впрочем, нумерация-то нумерацией. Но, как выяснилось позже, Мельников в спешке просто сгреб листочки в кучу, постучал ими по столу, пытаясь выровнять бумажную стопку, в каком порядке оказались там страницы, проверять не стал, и в издательство повесть была отвезена черт-те в каком виде. Иногда в ней попадались и сохранившиеся в смысловой последовательности эпизоды, но большинство страниц были перетасованы полом и пальцами Мельникова, а некоторые листы и вовсе улеглись перевернутыми. Мельников готов был лететь в издательство с объяснениями, но тут опять - съемки, интервью, занятия, встречи с поклонниками… Да и подруга особо не торопила. Полагала: из издательства сами позвонят и спросят, что это за винегрет…
Позвонили. Сказали: «Обалдемон! Шедевр! Такого не было в мировой литературе. Издаем. Заключаем контракт». Издали. Именно в том виде, в каком Мельников доставил рукопись редакторам. Книжка вышла месяц назад. Критика в восторге. «Ясность ума и звон доспехов. Расширение горизонтов социального реализма». Никаких слов об абсурде, постмодернизме. Как будто они вышли из моды. Концепты и антиутопии, правда, обнаруживались. Книга уже в нескольких номинациях и шорт-листах. Псевдоним дали не слишком удачный, но это ради проекта.
– А какой? - осторожно спросил я.
– Паллад Фрегата.
– Ах да! - вспомнил я. - Читал критику, то есть видел статьи… И книжку видел… Но не мог соотнести… Но в чем же ваши недоумения? И каким я могу быть советчиком или знатоком? Я только могу поздравить Тамару Ивановну с удачей.
– Недоумения вот в чем… - не сразу сказал Мельников. - Еще до встречи со мной у Иоанны был сон… А именно я привел ее в закусочную в Камергерском… А потом и в Щель… И вы сами, профессор, заговорили о завихрениях в сжатом времени… Ну ладно…
Мельников опять стал бытовым человеком, заговорил сбивчиво:
– И я не о завихрениях, а о сне… Иоанна - личность особенная… В нынешнем ее проявлении она здесь и с нами… Но в других проявлениях… Ну вы меня понимаете… И сны у нее особенные…
Паллад Фрегата сидела, почти прикрыв глаза, будто она устала от рассказа о ее литературной истории, а не Мельников, незажженную папиросу брезгливо мусолила углом рта.
– Многие сны ее вещие… Но они связаны с иными жизнями… Иоанны… Где она была и инопланетянкой, и инфузорией-туфелькой в юрском периоде, и амазонкой, и гетерой, и Семирамидой, и огнедышащей пантерой, ну… Ну вы и сами знаете, кем…
Я склонен был спросить Мельникова, а где же сжатое время, если прежние жизни нашей героини происходили в совершенно разные хронологические периоды? Выходило, что хронология из сплющенного времени выпирает углами каменной, бронзовой, железной и какой еще там арматуры? Но не спросил. Пусть вещие сны Тамары Ивановны-Иоанны имеют своим основанием ощущения инфузории-туфельки, марсианской принцессы, Семирамиды. Да кого угодно! И я отправился к барной стойке заказать, наконец, жареную цветную капусту и напитки. Вкусов амазонок и гетер я не знал и предоставил Мельникову возможность самому выбирать угощения в соответствии с традициями его фамильного Древа (если оно было уже от Мазепы, то сгодился бы и борщ из комплексного обеда).
– Так вот, - продолжил Мельников (Иоанна держала в руке бокал с красным вином), - а этот сон был обыкновенный, московский, и Томочка вспомнила о нем лишь, когда вышла книжка…
– В его редакции, - хрипло произнесла Паллад Фрегата.
– Да, в моей редакции… - довольно жалко улыбнулся Мельников. - Но и этот ее сон оказался вещим. В нем увиделось все так, как в жизни позже произошло. Иоанна и книгу во сне свою читала, все страницы изданной потом, все буквы ее совпали с увиденным во сне. А она сон сразу забыла. А теперь вспомнила.
– Ну и что тут такого? - спросил я, прожевывая капусту. - Во-первых, это никакой не вещий сон. А производственный. У профессионалов это бывает. И не только у гуманитариев, но и у технарей. У многих ремесленников. Во-вторых, вам, Тамара Ивановна, не только книжка приснилась или увиделась. Но что еще важнее, был открыт метод извлечения успеха. Этому вы должны только радоваться. А самое главное, средством осуществления сна стал не кто-нибудь, а сам Александр Михайлович Мельников с его фамильным древом и творческой интуицией. Кабы он не рассыпал страницы и не сел на них, и сон бы не вспомнился. Предлагаю выпить за сотворца литературного феномена!
– Подождите, профессор, - заспешил Мельников, хотя дозу коньяка за себя и выпил. - Вы насмешничаете, а дело серьезное. Да, сон, может быть, и производственный. Но он и вещий. Именно я, а не кто другой приснился Иоанне. Опять же это неважно. Хотя и важно. Но при всех похвалах и удачах издание вызывает у Иоанны… и у меня… чувства вовсе не радостные… Тревогу вызывает… Предчувствие скорой драмы или даже катастрофы…
– С чего бы вдруг? - удивился я.
– Книгу «Похмелье в декабре» держал в руках Сева Альбетов… - сказал Мельников.
– И нюхал? И что разнюхал?
– Вы иронизируете, профессор, - поморщился Мельников. - Альбетов - мировое достояние. И его изыскательские дарования нельзя свести только лишь к умению обращаться к запахам.
– Надеюсь, - сказал я. - Он и не онихмант.
– Онихмант?
– Онихмантия - гадание по ногтям, - сказал я.
– Я отношусь к вам с уважением, профессор, - смиренно произнес Мельников, - и полагаю, что вы шутите без желания уколоть меня на манер балагура Симбирцева.
– Извините, Александр Михайлович, - сказал я, - если я и шучу, то исключительно по поводу ученого Альбетова…
– А для меня Альбетов - гений, - сказал Мельников, - и я ему сострадаю. Нервной энергии и здоровья на своих сеансах он затрачивает не меньше, чем Мессинг. Но в отличие от Мессинга он обладает редкостными знаниями истории, культуры и прочих признаков цивилизации. Он и рудознатец, он может общаться с древесными листьями и с плавучими гадами. Не исключаю, что ему ведом и язык ногтей. И вот он у… усмотрел в книге Паллад Фрегаты мрачные пророчества.
– То есть?
– Смысловые сдвиги, скажем так, - принялся объяснять Мельников, - возникли уже в рукописи «Похмелья». А при наборе в типографии, понятно - особенно вам, произошли и новые смещения знаков и фраз. Пошли такие строчки, какие даже сам Шкловский не смог бы обтолковать или хотя бы соотнести с тем или иным направлением в искусстве. Вот взгляните хотя бы на эту строку.