По случаю осени, хотя пока и теплой, многие выносные столики с цветными зонтами были убраны с тротуаров и мостовой переулка. Возле бывшей «Закуски» они еще стояли, но тамошние угощения нарушили бы чистоту опыта. (Вспомнил о Щели). Я присел за столик у ресторана «Яранга». По поводу команды «Челси» и моржовых достоинств острить я не стал, а заказал лишь кружку пива и бутерброд с красной рыбой. Пиво и бутерброд предоставили быстро. Будем считать, из Анадыря или из поселка Уэлен. Сейчас же предоставленное было выпито и съедено. Какие уж тут сны! Полторы сотни были отданы официантке болезненно реальные. Я не спал! Не спал я! И тратил деньги неизвестно зачем.
От «Яранги» опустевшее или выбритое в Москве место не просматривалось, судьбы театров официантку Иветту не волновали, никаких сведений об исчезновении дома номер три я от нее не добыл. «А что, его снесли, что ли?» - удивились синие ресницы.
Я вернулся к Антону Павловичу. Прохожие, поспешавшие Камергерским на Тверскую, от моих вопросов о театре с птицей шарахались как от подвохов и искушений, принимая меня либо за цыганку с социальными услугами, либо за ростовского лохотронщика, либо за ловца душ из секты Афанасия Минусинского.
«Ба! Но здесь нет Мельникова! - сообразил, наконец, я. - Мельникова-то нет!»
Если бы случилось нечто существенное в жизни Москвы и уж тем более России, здесь непременно должен был бы присутствовать Александр Михайлович Мельников. И не один, а со съемочной группой. И уж, конечно, уместными были бы взволнованные разъяснения очевидца водилы-бомбилы Васька Фонарева. Но увы, и Васек не посчитал нужным явиться к месту пропажи. Стало быть, ничего существенного не случилось.
Следовало возвращаться домой.
А мимо меня проходил озабоченный заведующий звукоцехом театра Олег Разносов (опять же знакомый мне по закусочной).
– Олег! - окликнул я его. - Как же это? Что же это?
– Что это? - остановился звукоинженер.
– Вот это. Стояло. А теперь не стоит. И ведь был репертуар…
– А-а-а, это-то… - звукоинженер махнул рукой, поморщился, давая понять, что «это-то» - сущая пустяковина, визуальный обман. - Уткин у меня запил… Беда…
И звукоинженер в печали пошагал к Кузнецкому Мосту. Уткин служил у него ассистентом.
Дома я смог усидеть до половины седьмого. Утром на тумбе вблизи Антона Павловича я разглядел афишу вечернего спектакля. И слов об отмене спектакля не было.
Без пятнадцати семь народ в Камергерском гудел. И народ этот явно состоял из зрителей. Из таких, кто уже заплатил и кого обязаны были развлечь со сцены и удовлетворить в буфетах. Парадные двери впускали в зал главный, а те, что под «Волной» Голубкиной, в зал малый. На секунду, при подходе к театру мне приблажнилось, что восстал в переулке, вернулся из отбытия в никуда лишь шехтелевский фасад, а за ним - пустота. Но блажь я отогнал. Люди входившие в театр, и джентльмены, и дамы, были из ушлых, из тех, что не допустят ущербов в своих коммерциях, а здесь, уж точно, не позволят обморочить себя какими-либо видеообманами и не шагнут - за свои же деньги - в пустоту.
И Сашеньку Мельникова снова не притянуло сюда объявленное утром событие.
Да и зевак, обыкновенных, московских, здесь не наблюдалось.
Удрученный неопределенностью смыслов и собственных недоумений, я Тверской поднялся к магазину «Москва». Поправил состояние организма созерцанием обложек женских любовных романов. Тонны и километры страданий героинь при восхождениях к туфелькам и шиншиловым накидкам Золушек устыдили меня. Сравнимы ли были их страдания с легкостью моих недоумений по поводу дома номер три?
Я вернулся в Камергерский.
Ни самого здания, ни шехтелевского фасада я не обнаружил.
Но ведь в двери входили люди с билетами. И где же они теперь? И как и откуда они будут выходить через два часа? То есть, будут ли вообще выходить?
– Да-а-а… - услышал я протяженное. Со вздохами. Рядом со мной стоял Арсений Линикк.
– Да-а-а… - снова протянул Линикк, впрочем вздохи его не показались мне тяжкими.
– А про бочку вы ничего не слышали? - спросил я.
– Какую бочку? - удивился Линикк.
– Я и сам не знаю, какую…
– Не слышал, - сказал Линикк.
– А может, нам с вами сейчас зайти в Щель?
– Полагаю, - не сразу, а прогладив усы, произнес Линикк, - заходить в Щель сегодня нецелесообразно.
– А эти… люди, которых к вешалкам пропустили билетеры… они где теперь?…
– Не обладаю возможностью строить предположения, - заявил Линикк. - Наука умеет много гитик.
Я поглядел на него с сомнением.
– Но занавес рано или поздно опустится… И все они захотят отправиться по домам…
– Если вы намереваетесь, раскрыв рот, дожидаться окончания спектакля, - сказал Арсений Линикк, - позволю предупредить, ничего интересного вы для себя не откроете.
И в вечерних программах, в том числе и в «Новостях культуры», дому номер три не было отведено ни слова, ни кадра.
Ночью позвонил Мельников. Возможно, от волнения он снова стал обращаться ко мне на «вы».
– Профессор, извините, если разбудил… Но вряд ли вы спите… Вся Москва не спит…
– Из-за чего?
– Ну как же! Как же! Что вы на это скажете?
– Наука умеет много гитик, - пробормотал я угрюмо.
– Я понял. Это не телефонный разговор. Я понял. Встретимся завтра в Камергерском. В десять.
Однако по дороге на встречу с маэстро Мельниковым явились преграды. Доступ в Камергерский со стороны Тверской был перекрыт конной милицией. Знакомый с маневрами сил, заботившихся о благонамеренности граждан, я вспомнил об условиях путешествий по Москве в дни исторического погребения Леонида Ильича. Георгиевским переулком вышел на Дмитровку и с Дмитровки при входе все в тот же Камергерский предъявил служивым людям паспорт со штампом о прописке. Мол, после трудовых бдений прошу пропустить к месту постоянного проживания в Газетном переулке.
Пропустили.
Толпа от бывшей «Пушкинской лавки» и до бетонной ограды пешеходной зоны гудела в обострении чувств.
Где же вчера слонялись в беспечности эти люди, нынче вдруг поумневшие, вспомнившие о своем духовном предназначении, несчастьях культурного наследия и национальной идее?… Лишь мы с Арсением Линикком вздыхали здесь в одиночестве при мыслях о разбитом корыте.
Маэстро Мельников, однако, навстречу мне не бросился. Не было его видно.
Мне не дано при приближении к людской толчее сразу угадывать суть или характер скопления существ, переставших быть индивидуумами. Обычно первым взглядом я ухватываю какие-то частности, они либо примиряют меня с толпой, либо вызывают чувство брезгливости, тревоги и опасности. Сейчас глаза мои уставились на плакат с портретом попс-тенора (или тенора-попса) Николая Баскова. Рыжие слова под портретом дива угрожали: «Большой! Верни Коленьку в свои партитуры! Возврати ему шубу Ленского! Иначе улетишь к чертям собачьим вслед за прокуренной чайкой!» Торчали рядом транспаранты и растяжки опять же с именем московского покровителя прелестной Монтсеррат. Позже я узнал, что первыми под животами служилых кобыл в Камергерский пробрались именно поклонницы попс-тенора во главе с девицей суровых лет Сигизмундой. Ни сам тенор, ни его поклонницы, не были мне интересны. Но в их угрозах и призывах усматривалась логика и выводилась она скорее всего из некоего знания. Большой театр был виноват перед Коленькой. А потому должен был улететь к чертям собачьим. По примеру дома номер три. Значит, дом номер три все же куда-то улетел. Оттого, что был виноват. Перед кем-то. Или перед чем-то. Или вообще виноват. Такое допускалось в Камергерском мнение.
Впрочем, сразу выяснилось, что определение судьбы здания - «улетел» - большинством ставится под сомнение. Что значит - улетел? Есть тому свидетели или хотя бы косвенные доказательства? Нет. Мы живем в эпоху охранников, оперуполномоченных, нотариусов и адвокатов, и всему должны быть юридические обоснования. Может, дом распилили и вывезли по кускам. Может, его просто рассеяли в воздухе. Может, он утонул. Может, его проиграли в казино, и теперь он в чьей-нибудь широкой штанине. Может, его отправили на слонах в подарок лаосскому королю. Ну и так далее. Отчего-то вспомнили, как совсем недавно одна германская дама в мюнхенском баре узнала, что ей достался выигрыш «Джек-пота» в сто двадцать миллионов евро. «И более ее не видели», - объявили по ТВ. Вот и наши мыслители сошлись на том, что пока не обнародовано хоть какое-нибудь толковое объяснение отсутствия дома, разумнее будет говорить: «И более его не видели». Понятно, что это были люди законопослушные и сторонники стабильности в Центральном регионе. Социальные же грубияны громко, с ветреным матерком, их укоряли и предрекали скорое превращение Тверской с ближними переулками в евроазиатский Лас-Вегас. «Вам, небось, Квашнин заплатил за это ваше "И более его не видели!" - орали они. - Ясно: это он расчистил площадку для своего клюквенного казино. И бочку он летом спер!» Опять я услышал в Камергерском про бочку. Какую бочку, не разъяснялось. Логика же подозрений в антинародной сути миллионщика Квашнина и его злодействах была неоспоримая. Коли этот льняной и клюквенный олигарх сумел отобрать у народа и исказить закусочную, фибрами души, глотками и желудками связанную с историей театра, то что ему стоило захапать и сам театр. Распорядиться: «Заверните!» И захапать. И он не уймется. Трепещите театры Малый и Большой! И дело тут вовсе не в милашке Коленьке, лишенном шубы, дуэльного пистолета и необходимости вопрошать: «Куда, куда вы удалились?» Дело в том, что Квашнин возжелал Большое Казино!